— Седлай мула! — крикнул доктор. — И одевайся сам! Возьми фонарь. Да поживее!
Через пять минут доктор выезжал из деревни, его слуга трусил рысцой впереди, словно ведомый кружком света от фонаря, метавшимся по вьючной тропе. Рядом долгое время тянулась полоса фруктовых деревьев, опавшие плоды которых, смятые и раздавленные копытами мула, источали стойкий приторный аромат. Этот аромат заглушал горячий маслянистый запах фонаря и разливался в холодном воздухе.
Доктор нагнал преподобного Макиннона, который ехал на своем коренастом сером мерине в темноте и одиночестве.
При свете фонаря доктор разглядел бледное продолговатое лицо пастора и его гладкие седые волосы, падавшие сейчас на лоб и полные колючек с высоких сорняков, росших по краю обрыва, вдоль которого пролегла тропа.
— Вы уже слышали?! — произнес доктор вместо приветствия, и они продолжали свой путь вместе, ведомые раскачивающимся и подскакивающим фонарем.
Пастор как будто клевал носом.
Оставшись один на дороге, Джозеф присел на камень возле докторского дома. Никто ведь не научил его, что ему делать после того, как он выполнит поручение отца, и он чувствовал смятение и беспокойство. Дома доктора и преподобного Макиннона стояли у выезда из деревни. Кто же сообщит людям в долине о том, что случилось в горах? Джозеф вскочил с камня и побежал в деревню; там он начал бестолково метаться по улице от дома к дому, громко разговаривая с самим собой. Потребовалось совсем немного времени, чтобы от его криков проснулись люди.
— Джозеф, гадкий мальчишка, — пронзительно заверещал м-р Теннант, школьный учитель. — Ты почему шляешься по улице в такой поздний час?
Джозеф только махнул своей огромной грязной ручищей…
— Ах, так! Вот я тебя сейчас палкой!
Джозеф отскочил, как испуганный пес, от дома м-ра Теннанта, но громко бормотать не перестал.
М-р Теннант вышел на улицу — на его пухлых губах блуждала деланная улыбка, а в руках была крепкая длинная хворостина. Джозеф пулей помчался к дому сапожника. Только два человека в деревне умели довольно быстро извлекать смысл из сбивчивой, нечленораздельной речи дурачка: его младшая сестра Эльвира и масса Эммануэль, сапожник.
— Джозеф, — сказал ему масса Эммануэль. — Почему ты не спишь, а? Вот скверный парень! Хорошо бы учитель взгрел тебя как следует…
Сапожник положил руки на его дрожащие плечи, и тогда Джозеф стал объяснять массе Эммануэлю, что случилось с Эмброузом Бекеттом. Он с необыкновенной живостью изобразил быстрое, судорожное движение вепря, набросившегося на охотника, а потом принялся старательно корчиться от боли на земле, показывая, как это делал масса Эмброуз. А масса Эммануэль переводил его «рассказ» столпившимся односельчанам, которые смотрели на холм за деревней, где стоял дом Бекеттов.
Потом все тихо пошли к этому дому.
— О господи! — воскликнула мисс Вера Браунфорд. — Подумать только! Масса Эмброуз! Такой прекрасный человек! Бедная Луиза!
Вера Браунфорд была центральной фигурой в группе деревенских матрон, шествовавших к дому, где Эмброуз и Луиза Бекетт прожили вместе тридцать лет. Вере Браунфорд было девяносто восемь, если не все сто. А может, и еще больше. Ее первый внук родился раньше всех ныне живущих в деревне; всего несколько человек помнили ее — и то довольно смутно — в пору уже не первой молодости. Ее участие во всех рождениях, похоронах и свадьбах с давних пор стало обязательным ритуалом. Жизнь ее была столь долгой и насыщенной, что сейчас у старухи уже не осталось никаких желаний, кроме одного — не чувствовать боли. Временами в мире ее собственных чувств, желаний и надежд уже начинала стираться грань между жизнью и смертью. И, понимая лучше других весь ужас и смятение, какие овладевают человеком, когда он приближается к этой призрачной грани, она давала утешение людям, как дерево дает тень, как ручей дает воду — со всей щедростью и бескорыстием человека, прожившего большую жизнь. Это стало как бы ее профессией.
В гурьбе поднимавшейся на холм молодежи общим вниманием завладел Джозеф. Его мимические превращения то в Эмброуза Бекетта, то в дикого кабана начали приобретать завершенность искусства. За всю свою жизнь он еще ни разу не удостоился такого уважения к своим способностям и к своей осведомленности, как сейчас.
— Джозеф, — озабоченно сказал, подойдя к нему, масса Эммануэль, когда они поворачивали на тропу, что вела к спящему темному дому Бекеттов. — Джозеф, я совсем забыл. Нам нужен лед, чтобы обложить тело массы Эмброуза. Скажи им, чтоб дали лед. Лед, ты понял? Иди в магазин! В Ириш-Корнер!
Сапожник вручил парню пятишиллинговую бумажку и с улыбкой обнял его. Только два человека: Эльвира и Эммануэль — Джозеф это хорошо знал — не сопровождали свои слова и наставления подзатыльниками.
Джозеф повернулся и побежал по тропе вниз. Струйкой дыма проскользнул он в толпе и быстро скрылся из виду. Но еще долго после этого из долины доносились, постоянно утихая, его монотонные «песнопения» — мешанина из религиозных гимнов и всех известных ему песен. Он неизменно дополнял знакомые мелодии чем-то своим. И хотя эти его сочинения были осмысленны не более, чем, скажем, раскаты грома, каждая «песнь» обладала удивительной всепроникающей силой: казалось, она обволакивает вас со всех сторон.
Преподобный Макиннон и доктор Раши встретили группу возвращавшихся охотников милях в пяти от деревни. И пастор и доктор услышали впереди лай собак и увидели огни фонарей, мечущиеся на плантации ананасов в горной седловине.
Обе группы должны были встретиться на краю долины, на тропе, протоптанной в сплошном массиве хедихиума. Ночь была холодная; с высоких, потерявших очертания горных вершин спускался туман, заполняя постепенно всю долину. В воздухе слышался только слабый приглушенный звон: «Тванг-тванг!» Этот звук издавали копыта мулов, ступавших по камням, покрытым длинными листьями хедихиума.
— Эй! — крикнул слуга доктора, завидев свет фонарей. — Это ты, масса Кен? И ты, масса Хантли?
— Да-а! — Слабое эхо ответа медленно прокатилось и растаяло где-то в долине. — А кто здесь?
— Доктор. Доктор и пастор. Как масса Эмброуз?
— Ему конец…
Это была правда. К тому времени, когда обе группы встретились, он уже скончался. Фонари освещали его обескровленное, землистое лицо, с одним открытым глазом. Оно было так искажено, что приобрело не свойственное Эмброузу Бекетту при жизни выражение жестокости и циничной злобы.
— Ну и ну! Будь я проклят! — пробормотал доктор Раши. Потом, вспомнив о пасторе, обернулся к нему: — Прошу меня извинить, но взгляните сами!
— Взглянуть? На что? — отчужденно произнес преподобный Макиннон. Он всегда недолюбливал этого доктора Раши, а сейчас особенно.
— На его лицо. Вы много видели на своем веку мертвецов?
— Не считал. Столько же, сколько и вы, вероятно.
— Вот именно! — воскликнул доктор. — Во всяком случае, предостаточно. Но где вы видели, чтобы мертвецы были с одним открытым глазом. Как известно, обычно у умершего человека оба глаза широко открыты. Или оба закрыты. Дьявольщина какая-то, правда?
— Я полагаю, что это не имеет существенного значения, доктор, — сказал преподобный Макиннон. Его длинная некрасивая шотландская физиономия сморщилась в гримасе отвращения. Только присутствие охотников удерживало пастора в рамках вежливости.
— Конечно, существенного значения это не имеет, — отозвался доктор. — Я просто хотел обратить ваше внимание. А сейчас, мне думается, делать нам здесь больше нечего. Бекетта нужно доставить домой.
На обратном пути в долину доктор и пастор ехали позади всех.
— И как такое могло случиться, а, доктор? — первым нарушил молчание преподобный Макиннон. — Просто ума не приложу!
Его угнетало то, что он не любил доктора, «ближнего своего». Никогда раньше он не задавал самому себе этого вопроса: как случилось, что он, служитель бога, не сумел установить контакта с этим пьяным, диковатым, изолированным от общины существом.
— Ничего тут удивительного нет, — ответил доктор. — Знаете ли вы, сколько вообще существует способов умертвить человека? Я как-то подсчитал от нечего делать. Тысячи, буквально тысячи!
Преподобный Макиннон не нашелся, что на это сказать. Он знал по опыту — лучше не связываться с этим одиноким, ожесточенным человеком, который, что ни говори, оберегал здоровье жителей не только его прихода, а еще и двух десятков ближайших деревень.
«И не такой уж он хороший врач», — подумал было преподобный Макиннон, но тут же устыдился этой мысли и того, что она доставила ему удовольствие.
— А ведь вроде бы такой сильный и энергичный человек! — произнес пастор немного погодя. Его стала угнетать эта зловещая ночь — густой туман, обдававший лица холодом и сыростью и заполнявший всю долину, отчего казалось, будто путники бредут прямо по воздуху; и эти фонари, которые без конца раскачивались, освещая молчаливых мужчин, неловко карабкавшихся с самодельными носилками по горной тропе.