Он захохотал.
– А что, ведь недурный экземплярчик?.. это мой друг. Я сошелся с ним на одном презабавном вечере у актера Кронидова. Я ему почему-то понравился, он и предложил мне выпить с ним на «ты». Зачем же мне было оскорблять его? я согласился. Что за беда, что прибавилось одно лишнее «ты»? К тому же он юморист, не шутя. На этом вечере черт знает что происходило и какие рылы были… Уж мне стало страшно, ты можешь себе представить, что такое там было. Я потихоньку уехал, потому что уж начиналось что-то – вроде драки между хозяином и гостем. На другой день в кафе я встречаю этого господина.
– Ну что, – спрашиваю я у него, – ты долго вчера там оставался?
– Да почти что до рассвета, – отвечал он, – после тебя там случилась маленькая неприятность.
– Что такое?
– Одному из гостей рот разодрали. Вышло между ним и другим гостем какое-то неудовольствие, уж из-за чего, не умею сказать… так, недоразумение.
– Ты не смотри на то, – прибавил мне мой товарищ в заключение, – что у него не совсем презентабельная физиономия. Он большой забавник… когда не пьян; жаль только, что он никогда не бывает трезв.
У моего товарища была, между прочим, страсть заводить кружки, во имя чего бы то ни было, и управлять этими кружками. Раз он составил театральный кружок; в другой раз, когда театральство прискучило ему, он составил что-то вроде попечительного комитета о какой-то барышне, которая, бог знает почему-то, ему вдруг понравилась, и он вербовал молодежь в этот комитет, как на дело серьезное… Деятельности-то хочется, а настоящего дела, которому бы легко и весело было отдаться, у нас нет, так поневоле даже самые лучшие из нас развлекаются пустяками, остаются долго духовно малолетними и играют в игрушки в такие годы, когда в других странах люди подвизаются уже с пользою на гражданском и общественном поприще. Оттого на всех наших лучших людях есть отпечаток, если вы вглядитесь в них близко, внутренней пустоты и легкомыслия, даже и в тех, которые почитают себя не без основания глубокомысленными. Товарищ мой, впрочем, не прикидывался ничем, он был во всякую данную минуту самим собою. Развлекая себя разными выдумками, для того только, чтобы чем-нибудь занять себя, и отдаваясь им с увлечением, он не воображал, однако, что занимается делом, как многие… Другую такую благородную, открытую, прямую природу, какова была у моего приятеля, мне не удавалось встречать в жизни, несмотря на то, что я прожил полжизни. Многие из глубокомысленных легкомысленно называли его пустым, добрым малым, видя его постоянно веселым; они считали его неспособным к мысли и к делу; неспособным видеть себя и задумываться над самим собою; но они жестоко ошибались. На товарища моего нередко находили минуты тяжелого и грустного раздумья, когда человек строго спрашивает у самого себя: сделал ли я хоть что-нибудь, чтобы носить имя человека не как пустое и незаслуженное титло, а по сознанию и праву? И он усиливался бороться с самим собою и с средою, тяготившею его; но эту борьбу видели только самые близкие к нему по сердцу и по убеждениям. Все слабости и недостатки этого человека прилеплялись к нему от этой среды; все прекрасное, благородное и светлое выходило из его чистой и прозрачной натуры, и часто, глядя на него, я думал, что из него мог выйти дельный и серьезный человек, если бы он родился в другой, более широкой среде, в другом, более серьезном обществе…
Увлекшись моими воспоминаниями, – а товарищ мой принадлежит к лучшим моим воспоминаниям, – я, может быть, вдаюсь в излишние подробности, ненужные для этого рассказа. Впрочем, что за беда? Листок из воспоминаний – не художественное произведение. Я пишу, как пишется, не имея ни малейшей претензии на художественность, на чистое искусство, на творчество и тому подобное.
Говоря откровенно, я даже не совсем понимаю, из чего так хлопочут защитники чистого искусства и художественности? Сколько бы они ни заботились об нас, по доброте души своей, они из нас, простых писателей, не сделают художников, и как бы мы сами ни желали угодить им, как бы мы ни усиливались превратиться в творцов, все наши усилия останутся не только тщетными, но и смешными…
Мы с товарищем начали наш обед вдвоем, но скоро к нам присоединились еще два наши приятеля, или, вернее, приятели моего товарища: полный, высокого роста адъютант, говоривший густым басом, страстный любитель цыган, лошадиный барышник, выпивавший баснословное количество вина, и молоденький кавалерийский офицер, с маленькими усиками и с несколько изысканными манерами, военный фат. Товарищ мой, как магнит, привлекает к себе; все так и льнули к нему, зная, что где он, там всегда весело. Своим добродушием и симпатичностию он смягчал самых гордых и недоступных господ и заставлял смеяться людей, которые никогда не улыбаются. Обед наш был по милости его очень жив и весел. Из отдельной комнаты, рядом с нами, к концу нашего обеда послышались веселые восклицания, крики и, наконец, женский голос, напевавший всем очень хорошо известные французские куплеты, которые обыкновенно поются, когда общество доходит до известной степени веселости.
– Мишка! кто тут в комнате рядом с нами? – спросил адъютант у служившего нам молодого татарина.
– Заказной обед, ваше сиятельство, – отвечал татарин.
– Тебя, дурак, не спрашивают, какой обед, а кто обедает? – возразил адъютант.
Татарин улыбнулся.
– Господин Пивоваров с приятелями, – сказал он после минуты нерешительности.
– И с приятельницами, – прибавил адъютант.
– Это, наверно, Луиза, это ее голос, – сказал изнеженный офицер, поводя рукой по своим усикам.
– Что это за Луиза? – спросил грубо адъютант, искоса взглянув на изнеженного офицера.
– Как будто вы не знаете? – отвечал он по-французски, – та, которая жила с Границыным.
– Я, батюшка, с вашими француженками знакомства не веду. Черт бы их побрал! Этой сволочи здесь много… А этот Пивоваров, кажется, уж начинает покучивать на будущие блага, на капиталы бородача – своего дедушки!
«Э! – подумал я, – да это должен быть мой старый знакомый Вася».
– Терпеть не могу, – продолжал адъютант, – этих купчиков-франтов… Саша, ты знаком с ними? Ведь ты со всем миром знаком?.. а?
Адъютант обратился к моему товарищу.
– Это мой друг, – отвечал он улыбаясь.
– Ну уж коли твой друг, так должен быть хорош. Знаю я твоих друзей-то! У него, я вам скажу, такие друзья, – продолжал адъютант, обращаясь ко мне, – с которыми ночью не дай бог встретиться. А майор Астафьев что?
– Что же, – ничего. Он не друг мой, а только protege.
– Хорош протеже! Из кабака не выходит!.. Полно скрываться-то, признайся, ведь вы кутите вместе.
И адъютант при этой шутке любезно улыбнулся.
– Ты не смейся над майором Астафьевым, – возразил мой товарищ, – это милейший и забавнейший из людей; в свое цветущее время он был седюктёром и франтом, у него еще и теперь остались следы этого; несмотря на то, что у него вся физиономия отекла и налилась, он все еще иногда завивает виски и фабрит усы; манеры у него до сих пор, когда он не очень пьян, самые галантерейные, он беспрестанно отпускает французские фразы: экскюзе пур деранже или вроде этого, носит фуражку набекрень и выставляет локти вперед, словом, он мил необыкновенно. Ты бы посмотрел, как он расшаркивается перед дамами!..
– И он этому пьянчужке, за то что он дамам хорошо раскланивается, пенсию выхлопотал! – перебил адъютант, посмотрев на нас.
– Что ж такое? Я и тебе выхлопочу пенсию, когда ты сопьешься, – возразил мой товарищ.
Адъютант захохотал, ударил его по плечу и воскликнул: «Ах ты, Сашка!» – вероятно, за неимением более остроумного восклицания.
– А знаете, – сказал изнеженный офицер, прищуривая глазки, – у этого господина, который возле нас обедает… как вы его зовете?..
Офицер остановился, как будто вспоминая фамилию. Адъютант сурово посмотрел на него и сказал:
– Пивоваров… К чему перед нами тону-то задавать: ведь вы очень хорошо помните его фамилию.
Изнеженный офицер несколько смутился.
– Pardon, я, право… – отвечал он, запинаясь, – в самом деле я забыл его фамилию… да… так у него… вы видели, серый рысак, чудо! первый в городе!
– Точно, что лошадь добрая, – возразил адъютант, – я его по этой лошади-то и знаю. Да что, он охотник, что ли, до лошадей? Ты, Саша, должен это знать в качестве его друга.
– Какое – охотник! Он, кажется, столько же толку знает в лошадях, сколько я…
– Ну, это немного, – перебил адъютант.
– Ему сказали, что первый рысак в городе продается, – продолжал мой товарищ, – так он сейчас и купил его для того, чтобы весь город кричал, что у него первый рысак и чтобы прохожие по Невскому разевали рты от удивления, когда он летает на нем сломя голову, а кучер его как безумный кричит во все горло: «Пади! пади!» Все это, батюшка, делается из тщеславия. Какая-нибудь Луиза сделает ему или его рысаку глазки – он на целый день и счастлив. Ему хочется во что бы то ни стало, чтобы его замечали и чтобы об нем говорили. Хоть он мой друг, но я должен по справедливости заметить, что из него большого толку не выйдет. Из него выработывается настоящий тип и в огромном размере, – потому что он наследует миллионы, – этих кутил-купчиков, которых развелось у нас так много. Они все воображают, что их деды и отцы наживали и скопляли капиталы для того только, чтобы они их глупо проматывали, и что они умнее и образованнее своих отцов и дедов, потому что одеты по последней парижской картинке.