Федор Александрович Абрамов
Дом
1
Пес лежал в воротах сарая — передние лапы вытянуты, уши торчком и глаза — угли раскаленные: так и сверлят, так и буравят баранью тушку, над которой в глубине сарая хлопотал хозяин. Спина и шея у Михаила взмокли: нет ничего хуже обдирать сопревшее межножье да седловину. Кожа тут прикипела намертво, каждый сантиметр прорезать надо. А кроме того, мухи, оводы окаянные — поедом едят, глаза слепят. Зато уж когда все это прошел да миновал подбрюшье — одно удовольствие: нож в балку над головой и давай-давай орудовать одними руками…
Снятую, вывернутую наизнанку овчину — ни единого пореза, блеск работа он собрал в большой, расползающийся под руками ком, отложил в сторону, затем, неторопливо повертывая подвешенного на распялке барана, хозяйским, оценивающим взглядом обвел его тугие, белые от сала бока.
— А барька-то ничего, а?
Не жена ответила — пес клацнул голодными зубами. Он вырубил хвост, не глядя бросил Лыску и опять залюбовался забитой животиной.
— Баран-то, говорю, подходящий. Чуешь?
— До осени подождал бы, еще подходящей был.
— До осени! Может, еще до зимы, скажешь?
— Да как! Кто это под нож скотину в такую жару пущает?
— А братья приедут, чего на стол подашь? Банки?
Закипая злостью, Михаил одним взмахом ножа — сверху донизу — распустил брюшину. Горячие, дымящиеся внутренности лавой хлынули на свежую, вновь подостланную солому.
— Воды!
За стеной тяжело, всей коровьей утробой вздохнула Звездоня — замаялась, бедная, от жары, — взвизгнул нетерпеливо Лыско. А хозяйка, его помощница? Михаил круто повел потной головой и вдруг размяк, разъехался в улыбке: белые подколенки жены, склонившейся над ведром, увидел. Загоревшийся глаз сам собою зашарил по затемненным закрайкам сарая и уперся в дальний угол, заваленный травой. Травка мяконькая, свеженькая — час какой назад в огороде накосил…
— Куда лить-то? Чего молчишь?
— Погоди маленько… Перекур надо…
— Перекур? Это барана-то с перекуром резать?
— А чего? Передохнуть завсегда полезно… — Михаил хохотнул и остальное досказал взглядом.
Раиса попятилась к двери, за которой томилась корова, с неподдельным ужасом замахала обеими руками:
— Ты в эту Москву съездил… рехнулся…
— Дура пекашинская! С тобой и пошутить нельзя!
Михаил забегал, заметался по сараю, наткнулся на пса и со всего маху закатил пинок: не лезь на глаза, когда не просят!
2
Круто забирал июль.
Мясо, пока рубил да солил, кое-где прихватило жаром. Но еще больше удивил Михаила погреб. Весной снег набивал — ступой толок да утрамбовывал, и вот за какой-то месяц сел на добрый метр, так что, когда он стал опускать баранину на холод, пришлось ставить лесенку.
На улице Михаил разделся до пояса, с наслаждением поплескался водой из ушата (не нагрелась еще, в тени стояла), затем, войдя в кухню, переоделся. Рабочие парусиновые штаны, измазанные свежей кровью, вынес в кладовку и, натягивая на себя домашние брючонки, легкие, вьетнамского подела, довольно улыбнулся: месяца не гулял в столице, а поправился — насилу застегнул верхнюю пуговицу.
Дрова в печи уже прогорели, малиновые отсветы полыхали в окне напротив, но где хозяйка? Собирается она варить-печь? Для мух выставила на стол печень и почки?
Михаил заглянул на одну половину — на всю катушку радио, заглянул на другую — и у него дыбом встала бровь: Раиса давила кровать.
— Это еще что за новая мода — с утра на вылежке?
Взвыли, стоном простонали пружины — Раиса рывком отвернулась к стене: разговаривать с тобой не хочу. Он не стал больше сорить словами. Подошел, сгреб жену за кофту на груди, повернул к себе лицом. Холодом, стужей крещенской дохнуло на него от серых немигающих глаз. А ведь было время лето жило в этих глазах. Круглый год, всю зиму. И, помнится, покойный Федор Капитонович, провожая их в день свадьбы, так и сказал: «Не дочерь — лето ты уводишь из моего дома».
Нелады у них, конечно, бывали и раньше — как всю жизнь проживешь гладко? — но чтобы сиверко задул на месяцы — нет, этого еще не бывало. Он знал, из-за чего взбесилась его благоверная. Из-за Варвары, а точнее сказать, из-за столбика, который он поставил весной на ее могиле. Забыта могила. Дунярка, Варварина наследница, каждое лето приезжает в Пекашино, по два, по три месяца живет в теткином доме со своим выводком (девятерых отгрохала, рекорд по сельсовету держит), а чтобы осиротевшую могилу кое-как оприютить — нет, подожди, тетушка, поважнее дела есть. И вот он ждал-ждал, когда племянница о покойнице вспомнит (самый захудалый столбик на всем кладбище), да и не выдержал: весной, когда Раиса как-то уехала в район в больницу, и поставил пирамидку. Узнала. Кто-то брякнул из дорогих землячков.
— Мясо-то, говорю, само в печь залезет, але соседей позвать?
— Отстань! Видеть не могу я это мясо, а не то что варить.
— Больно заелась, вот что. Старики-то не зря, видно, посты ране устраивали.
Раиса — не сразу — сказала:
— Может, мне в больницу, в район съездить?
— Тебе в больницу? Зачем?
— Зачем, зачем… Зачем бабы в больницу ездят…
Какое-то время он озадаченно, выпучив глаза, смотрел на раздобревшую, вошедшую в полную бабью силу жену — какая еще ей больница? — и вдруг все понял.
— Дак это ты… — Дух захватило у него от радости. — Давай, давай! Солдаты надоть. За мир будем бороться.
— Весело, ох как весело! Только зубы и скалить. Девки обе невесты, а матерь с брюшиной переваливается. Что о нас подумают?
— А это уж ихнее дело! Пущай что хотят, то и думают, — отчета давать не собираюсь. Сказано тебе было: до тех пор рожать будешь, покамест парня не родишь. И нечего бочку взад-вперед перекатывать.
Больше Раиса не перечила. Но, вставая с кровати, все-таки кусанула:
— Парни-то ноне тоже не золото. Не дай бог как ваш Федор, по тюрьмам смалу пошел.
— Ладно! Хозяйка! Гости приедут, а у тебя и на стол подать нечего.
— Што, я ведь не спала, не гуляла. Рабочий человек…
И это камешек в его огород. Тебе ли, мол, укорять меня? Целый месяц по городам шатался, бездельничал, а я-то всю жизнь без передышки на маслозаводе ломлю. И где-то в глубине души признавая правоту жены, Михаил примирительно сказал:
— Гостей, думаю, звать не будем. Разве что Калину Ивановича… — Он помолчал немного, хрустнул пальцами. — А с той как будем? Сразу сказать але как?
— Папа, папа, автобус не в час, а в два будет! — В спальню, вся запыхавшись, влетела Анка, худущая, длинноногая и зеленые глаза навыкате, как у козы.
— Ты бы не автобус караулила, а за землянкой сбегала. Чем людей-то угощать будешь?
— Сбегаю. А тебе в контору велели.
— Кто? Управляющий?
— Ага. Пущай, говорит, отец сейчас же идет, к сену ехать надо.
— К сену… Он, поди, опять хочет запереть меня на Верхнюю Синельгу. Дудки! Я тридцать лет комаров кормил на этой Верхней Синельге, а теперь пущай другие покормят.
Михаил перевел взгляд на Раису расчесывавшую волосы перед зеркалом.
Как в чащобу, как в бурелом вламывалась гребнем — треск стоял в комнате, вот какая грива у сорокалетней бабы!
Расчесала, завила в тугой узел на затылке, накрепко зашпилила.
Тут у ей сидит главная-то злость, гроза-то подумал Михаил и спросил:
— Дак как, говорю, будем с той? Чего удила закусила? Сестра ведь первый спрос у братьев об ней будет.
Раиса — дурь нашла — так и вышла из спальни не сказав ни слова.
3
До прихода почтового автобуса оставалось часа полтора, не меньше, и что было делать, за что взяться? Расколоть дрова, напиленные еще до поездки в Москву, отметать навоз у коровы, грабли, косы достать с подволоки да хоть пыль с них стереть, обручи на рассохшейся кадке набить… Уйма всяких дел скопилась по дому!
Михаил отправился под угор, на свой покос. Вот о чем надо было позаботиться в первую очередь. С кормами в совхозе, как и раньше, в колхозное время, было туговато. Прошка-ветеринар каждую весну строчил акты об авитаминозе с летальным исходом (в Пекашине все знали эти мудреные слова), и вот те совхозники, у кого еще водились коровенки и овцы, добрую половину своих приусадебных участков засевали горохом, викой и овсом, а то и просто запускали под траву.
Целый месяц Михаил не был на своем пряслинском угоре (так ныне зовут угор против его нового дома) и как вышел к амбару да глянул перед собой так и забыл про все на свете. Волнами, пестрыми табунами ходит разнотравье по лугу (первый раз в жизни не видел, как одевалось подгорье зеленью), а за лугом поля, Пинега, играющая мелкой серебристой рябью, а за Пинегой прибрежный песок-желтяк, белые развалины монастыря, красная щелья и леса, леса — синие, бескрайние, до самого неба…