С Соколовой горы, говорит предание, пришел Стенька Разин, — и уже в книгах есть о том, что оттуда же подступал Емельян Пугачев. Соколова гора стоит над Волгою и степями, хмуро оборвалась в Волгу, разбойную реку. Стоит город над Волгою. У Глебычева оврага, около Старого собора (стоит у Старого собора пушка, Пугачевым оставленная), в старом городе, на взвозе от Волги, застряв от позапрошлого века, стоит старый дом с колоннами по фасаду, окрашенный охрой. Некогда в доме давались балы и жил именитый дворянский род Расторовых. Последние двадцать лет в доме, вместе с домом, умирала старая хозяйка его, Ксения Давыдовна, старая дева. В тысяча девятьсот семнадцатом октябре она умерла, и в доме, сыром, холодном, разваливающемся, раскраденном, жили — наследники. Разметались было по лицу России, строили свою жизнь в Петербурге, Москве и Париже, двадцать лет дом пустовал, умирая, — пришла революция, взметнулась народная вольница: сородичи Расторовского рода собрались в свое гнездо, — от революции, от голода.
Над степью, Волгой и городом творились метели, скакали снежные кони, — творилась революция, вольная вольница. Комнаты в доме были стары, темны, сыры, холодны. За окнами был Старый собор и под взвозом лежала Волга, в белых снегах, с замерзшими пароходами у пристаней, в семь верст шириною.
Сначала в доме жили коммуною. Но, верно, коммунизм слишком несовершенен для генералов — разгородились, окопались каждый в своей комнате, каждый со своим горшком и самоваром. Живут в доме злобно, скучно, мелочно, ненужно, проклиная революцию и жизнь, живут оторванные от жизни, вне жизни, обернувшись к старому.
В семь часов, когда еще синяя муть, просыпается генерал Кирилл Львович, надевает бухарский халат с кистями и, запалив свечку от лампады, идет в нужник. В нужнике холодно, клубит пар, на стульчаке, как в трактирах, грязь и ледяные глетчеры, генерал хрипит строго, зажимает нос, затем будит жену и шипит:
— Анна! Это черт знает. Этто ччерт… Спроси у твоих родственников, кто так портит ватер? — ведь у нас прислуги нет!
В комнате тесно наставлены вещи. Это и спальня, и гостиная, и столовая. В приземистые оконца, в тяжелых шторах, идет синяя муть.
— Ведь у нас прислуги нет! Ччерт. Сегодня ставить самовар твоя очередь. Гильз нет? — Генерал ходит по комнате с руками назад, пальцы его в бриллиантах.
— А тебе идти в районку за хлебом, — говорит Анна Андреевна.
— Знаю. Оставь, пожалуйста. В доме живет четыре семьи и не могут сорганизовать, чтобы по очереди ходили за хлебом. Дай лист бумаги, чернила и кнопки.
Генерал садится к столу и пишет:
«Господа! У насъ нътъ прислуги, мы сами должны убирать за собою. Не всякiй можетъ садиться орломъ, и потому прошу быть аккуратнъе.
Кириллъ Лежневъ.»
Кирилл Львович — не наследник, из рода Расторовых его жена, он приехал с нею. Кирилл Львович берет свое объявление и вешает его у дверей нужника. Затем опять ходит по комнате, поблескивая бриллиантами, и говорит ворчливо:
— Черт знает. Сергей с семьей занимает три комнаты, а мы одну. Я уеду отсюда. А еще родственники. Гильз нет?
Анна Андреевна — тихая, усталая, слабая — говорит устало:
— Знаешь же — нет. Сейчас поищу окурки. Лина иногда бросает не вывернутые.
— Ишь какие буржуи: окурки бросают, прислугу держат!..
В темном суставчатом коридоре навалена рухлядь, потому что коридор никто не желает убирать. Анна Андреевна роется в бумагах и соре около печки Сергея Андреевича (жена его — Лина), отворяет дверцу и видит, что домработница Леонтьевна, одноглазый циклоп, положила дрова березовые, — когда условлено было топить сначала гнилушками от беседки. Генерал сладко курит папироску «своего» табака, затем идет на двор за дровами, приносит гнилушки. Самовар уже готов, генерал пьет чай, много и долго, Анна Андреевна топит в коридоре свою печь. Светлеет медленно, по-зимнему, мутно. За стеной уже проснулась семья Сергея, заведовавшего отделением в министерстве, и слышно, как Лина говорит детям:
— Кира, ты уже достаточно съел белков, возьми углеводов.
— Картоски?
— Да.
— А зиров?
— Ты уже достаточно съел жиров.
Генерал ворчит:
— Не едят, а питаются!.. — и отрезывает себе кусок сала, с белым хлебом, чай пьет с солодским корнем и сушеной дыней.
Дом просыпается медленно, по коридору, около открытой двери генерала, ходят с ночными горшками, пустыми самоварами, с зубными щетками и полотенцами полуодетые и заспанные. Генерал пьет чай, наблюдает и злится. Боцает мужскими сапогами циклоп-Леонтьевна, домработница Сергея, с биржи, — смотрит хозяйственным своим одиноким глазом в печку Анны Андреевны и говорит:
— А дров-то вы как следует наложили, — много.
Генерал отвечает из своей комнаты:
— А вы березовые взяли!
Циклоп вспыхивает, бьет себя по ляжкам, — происходит очередной скандал.
— Как?! Мне не доверяют, за мной следят! Лина Федоровна, пожалуйте расчет, я в биржу пожалюсь!
Лина Федоровна кричит от своей двери:
— Как?! Ей не доверяют, за ней следят! У нас в доме шпионаж! А еще интеллигентные люди!
— А дрова-то все-таки березовые!
— А еще интеллигенты!
Генерал появляется в коридоре и говорит строго:
— Не нам рассуждать, Лина Федоровна. Мы здесь не наследники. Вот мне очень странно, почему Сергей занимает три комнаты, а Анна одну, — очень, весьма странно!
И скандал растет. Генерал одевается и уходит, довольный, в очередь за хлебом. Лина стремится к мужу. Муж идет объясняться, генерала уже нет, он говорит с сестрой, Анной Андреевной.
— Это невозможно, это недопустимо, это сыск!
— Да пойми же ты, что все это из-за окурка, — отвечает тоскливо Анна.
Лина сидит наверху у Екатерины и рассказывает ей все во всех подробностях.
Анна идет к Константину, лицеисту, младшему брату. Константин говорит о том, что он занят и сейчас сядет за стол писать, но вскоре направляется к Сергею.
— Занят?
— Что? — занят, да.
— Позволь прикурить.
Закуривают махорку, которую называют «Кэпстэн». Молчат.
— А то может шахматишки? — говорит Константин.
— Да нет, собственно, — отвечает Сергей.
— Ну — одну?
— Ну, разве одну? Только одну!
Садятся и играют. Константин одет в потрепанный свой лицейский мундирчик, на пальцах у него, как и у генерала, и Сергея, — кольца, на шее старинная золотая цепочка: дело в том, что, боясь обысков, все драгоценности наследники разделили и носят на себе. Играют одну партию, затем вторую, четвертую, шестую, — курят, спорят, вновь условливаются по брать ходов. Генерал приходит с базара из очереди и прохаживается по коридору, заглядывает в дверь, наконец решается и входит.
— Молокососы, играть не умеете.
— Как умеем.
— Ну-ну! Ты не сердись, не сердись!.. Погорячились — и будет. Если я виноват, — извини старика. Я Кирку за газетой послал, — дал ему двугривенный на подсолнухи.
— Да я и не сержусь.
— Ну, вот и отлично. Вы бросьте этого персидского шаха. Давайте преферансишко.
И садятся на весь день за преферанс, прерывают только затем, чтобы сходить в свои комнаты пообедать, у Сергея на второе «холодец» из верблюжины. Когда Сергей ремизится, он говорит:
— А все-таки, Кирилл Львович, у вас отвратительный характер!
— Ну-ну, молокосос!
Денег нет. Опекуншей над владениями назначена Катерина Андреевна. Мужчины теперешний строй не признают. Лишь у Сергея остались деньги от проданного перед революцией имения (не даром у него работница).
У Катерины сидят две девушки, принципиально бросившие — одна гимназию, другая консерваторию, говорят вяло и помогают чистить картошку. Проходят Анна и Лина, и все вместе спускаются в кладовую, роются в старинных платьях, оставшихся от бабушек, в разных фижмах, робронах, тюрнюрах, откладывают в сторону серебро, фарфор, бронзу, — после обеда придут татары. В кладовой пахнет крысами, стены уставлены ящиками, баулами, чемоданами, висят огромные ржавые весы.
К приходу татар собираются все. Мужчины садятся в стороне. Татары — двое их — здороваются со всеми по очереди за руку. Генерал сопит. Татарин-старик, в новеньких галошах на валенках, говорит Катерине:
— Как подживаете, барина?
Генерал закидывает ногу на ногу, качает ногой, говорит строго:
— Будьте любезны, — ваша цена.
Татары перебирают старье, хают хладнокровно, назначают несуразные цены. Генерал хохочет и пытается острить. Катерина злится, говорит наконец:
— Кирилл Львович, так же нельзя!
Генерал вскакивает, отвечает:
— Ну, да! Я не наследник! Я могу уйти.
Генерала успокаивают, торгуются с татарами, татары небрежно вскидывают на руке — старинные платья с кружевами крепостного плетения, старинные ручной работы шандалы, подзорную трубу, ацетиленовый фонарь. В приземистые оконца заглядывают сумерки. В морозных сизых сумерках, точно через толстейшее стекло, виден Старый собор, помнящий Стеньку Разина, перезванивают колокола. Наконец татары хлопают по рукам, проворно-привычно свертывают купленное в кокетливые тючки, платят керенки из пузатеньких бумажников и уходят.