Николай САМОХИН
"НАСЛЕДСТВО"
В последнее время Артамонов стал бояться междугородных телефонных звонков. Не вечерних — вечером, из-за четырехчасовой разницы во времени, обычно звонила Москва, редакция какая-нибудь — газеты или журнала. К этому он привык. Боялся дневных, особенно утренних. Мать, которая жила в соседнем городе (десять часов ночным поездом), была очень плоха, да и возраст уже — восьмой десяток, и Артамонов, тринадцать лет назад схоронивший отца, знал: рано или поздно подкараулит его печальная неизбежность. В последний год особенно нервничал, гипнотизировала эта цифра — тринадцать.
И роковой звонок раздался. В очень неподходящее время. Было девятое ноября, праздничный еще день. Артамонов накануне лег поздно, перечитывал накопившуюся почту — вечно на эти праздники надеешься: вот уж разгребу гору. Проснулся он, поэтому, в половине одиннадцатого — и опять к столу. Только вставил в машинку чистый лист, отстучал первую строчку, как вдруг — трррр!
И сразу же рыдающий голос сестры:
— Тимоша!.. Мама!..
— Когда? — спросил Артамонов.
— Ой, ничего не знаю. Только что Константин позвонил — она ведь к нему уехала на праздники, в деревню. Ох, говорила я ей…
— Ладно, — сказал Артамонов. — Выезжаю.
Из кухни уже бежала жена. Глаза у нее были круглые, встревоженные — она за него испугалась. И тоже: «Тимошенька…»
— Ну-ну-ну-ну, — придержал ее Артамонов. — Спокойно… Надо ехать. Я еду.
— И я с тобой! — категорически сказала жена.
— А Полинку куда? — спросил Артамонов.
— Дедам оставим. — Жена имела в виду своих родителей. И тут же догадалась: — Позвони Михе.
Миха был сыном Артамонова от первого брака, учился в университете, жця в научном городке, в общежитии — это от города тридцать километров.
Артамонов набрал номер общежития, попросил пригласить сына.
— Михаил, — сказал, когда сын откликнулся. — Баба Кланя умерла.
Миха на том конце молчал.
— Але! Слышишь? — повысил голос Артамонов. — Мы с Оксаной сегодня выезжаем. Ты как?
— Еду, — сказал Миха.
Как все стремительно. Артамонову представилось это неким жестким треугольником, начертанным короткими взмахами: раздался звонок у сестры; она тут же, по автомату, — ему; он — Михе. Все. Пять минут.
Артамонов побежал на железнодорожный вокзал. Лететь было рискованно: зима пришла точно по расписанию, восьмого лег снег. И сегодня еще продолжало сыпать и сыпать — видимости никакой.
Конечно, не оказалось билетов. На этом коротком «плече» перед праздниками и в конце их всегда так. Наладились люди ездить в гости: десятка туда, десятка обратно — и гуляй три дня у родственников или друзей.
Телеграммы у Артамонова не было. Пришлось ему вынуть журналистское удостоверение.
— Хоть стоячие, девушка! — взмолился он.
— Да я вам верю, — сказала кассирша (видать, лицо у него было убедительнее любого документа). — Хотя находятся, знаете, и такие, что всех родных готовы перехоронить, лишь бы уехать… Но честное слово… Ну, подождите — вдруг что-нибудь.
Как по заказу, это «вдруг» и подтвердилось. Вошла в кассу — с той стороны — дама, сказала:
— Возврат. Три места. Капитально люди загуляли.
Артамонов вышел из здания вокзала в снегопад. Делать больше было нечего.
Предстоял тяжелый день: поезд уходил только в десять вечера.
В левой стороне груди словно закаменело. Давило глухо и больно. Вот ведь ждал, готовился, приучил себя к мысли, что рано или поздно это случится, — а скажи ты!
«Выпить надо бы», — подумал Артамонов.
Но — на дверях винных отделов магазинов приклеены были объявления: «Закрыто на профилактику»…
«Служба охраны здоровья», — сообразил Артамонов, вспомнив, что завтра — первый рабочий день после затянувшихся праздников.
Он брел бесцельно.
И вдруг встал. Что такое? Что было-то? До звонка еще? Ведь он просыпался. Ну да! Часов в девять или в половине девятого вдруг открыл глаза — будто его кто шилом кольнул. Полежал, полежал и решил доспать. А отчего все же проснулся-то?.. Артамонов вспомнил отчего. Отец ему приснился. Приснился какой-то очень молодой, живой, с гладким лицом. Стоял в огороде, привалившись спиной к плетню, весело говорил что-то…
Отца Артамонов видел во сне часто. И вот, интересно: пока отец живой был — не снился вовсе, а как умер — началось. Отчего это? Кровь, что ли, заговорила, гены? Особой близости у них с отцом не было. Какая там близость — он и видел-то его не часто: отец уходил на работу потемну и потемну возвращался. Как воспитывать детей, он понятия не имел. Артамонова один раз, правда, «повоспитывал» — огрел веревкой. Показывали в клубе кино «Рядовой Александр Матросов». Пацаны этот клуб-барак брали штурмом. Артамонов на один сеанс не попал, на второй, проник только на последний, со взрослыми, прополз, можно сказать, на карачках. Ну и, конечно, вернулся домой за полночь.
Родители не спали. То есть, отец-то, может быть, и заснул бы, да его, как видно, мать допекала. Отец вскочил, в одних подштанниках, и — «ах ты, сукин кот!..» Что там за веревка у него оказалась, во сколько раз он ее скрутил? — только у Артамонова чуть хребет не переломился. Даже мать, легко раздававшая подзатыльники направо и налево, испугалась, повисла на отце: «Петро, Петро, что ты!»
Еще — совсем маленькому Артамонову — отец рассказывал сказки. Чаще всего одну, чудную какую-то, с хохлацким уклоном: про то, как мужик отелился. Мужик этот, значит, возвращался домой ночью, в крепком подпитии. Стучит в дверь: «Жинка, отчини — я твой Павло!» А жинка (у нее хахаль, что ли, был) отвечает: «Якой такой дьявол, мой Павло на ручке лежит!» Мужик вернется по улице назад, пересчитает хаты: «Це — кумова, це — сватова, це — братова, це—моя». Опять стучит. А жинка снова: «Мой Павло на ручке лежит». Тогда он пошел в хлев, к волам, и там заночевал. Ну, естественно, жена утром: ты где пропадал такой-сякой? «Та у волов ночевав», — отвечает мужик. «Ой, лишеньки — та ты ж теперь отелишься! Давай тикай из дерев, ни, чтоб сраму не было!» Мужик с дуру побег. По дороге наткнулся на замерзшего насмерть солдата, сапоги на том оказались добрые. Мужик позавидовал, хотел стянуть — не стягиваются. Тогда он взял и отломал сапоги вместе с ногами. Дошел до соседней деревни, попросился на ночлег. Хозяева пустили, спать определили на печку. Мужик там потихоньку сапоги с ногами из котомки вынул — пусть, мол, оттают. И заснул. А у хозяев ночью корова отелилась — они теленка, чтоб не замерз, на печь засунули, к мужику. Тот проснулся чуть свет: «Мать твою так — отелился!» И ходу. А сапоги впопыхах забыл. Хозяева, в свою очередь, проснулись, глядят: царица небесная! — теленок мужика съел, одни ноги остались!..
Кончалась сказка хорошо. Мужик вернулся домой, сообщил жене: так и так, отелился, живи спокойно, никто ничего не знает.
Артамонов, будучи пацаном, даже не смог бы сказать: любит ли он своего отца. То есть, конечно, любил, в том смысле, что испытывал кровную привязанность. Но ни пылкости, ни восхищения в этой любви не было. Может, потому, что их семья, их быт, их далеко не нарядная жизнь просто исключали тонкие чувства.
Так вот, умерший отец стал сниться Артамонову. Сначала это были тревожные, больные сны — отец звал его куда-то, манил за собой; потом они успокоились, отец мирно поселился в снах Артамонова, и Артамонов привык к этим встречам.
Он даже изобрел собственную теорию о переселении душ, поверил в нее и, случалось, проповедовал друзьям. Души умерших родителей, доказывал Артамонов, переселяются в детей. И там живут. И потому до тех пор живы родители — пока живы дети.
Однако всякий раз во сне Артамонов вспоминал, что отец умер. «Стоп, стоп, — говорил он себе в какой-то момент. — Я сплю. Это мне все снится. Ведь он же умер. Да, умер».
А вот сегодня было по-другому: он сказал себе во сне эти слова, но так явственно встал перед ним отец, так реально, что немедленно другая мысль перебила первую: «Нет, он живой. Просто мне снилось когда-то давно, что он умер…»
В поезде, в их купейном вагоне, по крайней мере, оказалось не так уж много пассажиров. Артамонов, пользуясь этим, пошел к проводнице, объяснил прямо: едем на похороны, одна семья, вы уж не селите к нам больше никого — знаете, свое настроение, свои разговоры. Проводница, немолодая, ласковая женщина, все поняла, сказала: поезжайте спокойно, я учту.
Жена и сын сидели напротив. Артамонов посмотрел на них, таких непохожих, не родных друг другу, но бесконечно родных ему — и вдруг его прямо прожгла нежность и благодарность к ним. Нет, какие же молодцы! Не отпустили его одного. Поняли — нельзя. Ведь один он себя мыслями за ночь источил бы, загрыз. А мысли в таких случаях известно какие: о сыновьей неблагодарности. Хотя бы о том, что за последние полгода, сколько не сулился, а так и не приехал к матери.