Вадим Сергеевич Шефнер
День чужой смерти
Мы жили в помещении монастыря. Ещё год тому назад его занимали монахи, но теперь здесь был детский дом. В монастырской церкви ещё шла служба, и одно время мы ходили туда воровать свечки, но потом нас перестали туда пускать.
Сразу же за монастырём начиналось кладбище. Оно подступало к самым окнам заднего флигеля. Это было бедное кладбище захолустного городка, и памятников там было мало, а склепов и совсем не было.
Некоторые могилы были без крестов, потому что зимой на городок наступали белые, и не было подвоза дров, так что приходилось топить печи крестами. Одно время у нас даже были выделены дежурные по пилке и колке крестов, они так и назывались — дежурными по крестам.
Как я ни увиливал, но и мне раз пришлось быть дежурным, да ещё в паре с Колькой Ситниковым, который был ещё ленивее меня. Помню, как мы бродили, взяв топор и пилу, по кладбищу в поисках староверских крестов. Староверские кресты были лучше других — они были больше, суше, на них было много всяких перекладин, и кололись они легко.
Но когда мы нашли целую группу таких крестов, нам захотелось курить, мы сели на чью-то заснеженную могилу, закурили, и Колька сейчас же начал скулить, что он сбежит из этого детдома, потому что здесь хуже всего. Колька бывал во многих детдомах и всюду ему нравилось, а здесь не детдом, а приют. Даже заведующий какой-то допотопный, а уж про экономку и говорить нечего — в других детдомах давно и названия такого нет, а есть завхозы. Да и воспитатели здесь те же что до революции были. Вообще всё здесь по-старому. Кое-как мы всё-таки встали и принялись за работу. Мы быстро напилили и накололи дров, но потом чуть не подрались, потому что каждый хотел носить дрова в спальни — туда ближе. Тогда я содрал с какого-то креста круглый образок, и мы условились, что там, где святой, — орёл, а там, где пусто, — решка.
Мы разыграли, кому носить дрова в спальни, а кому — на кухню. Мне не повезло, и мне пришлось нести несколько вязанок на кухню, но там-то я и увидел в первый раз Лёлю Голубеву. Она совсем недавно попала в детдом, и это было её первое дежурство по кухне. Она ничего не умела, и все над ней смеялись. Ей ещё не выдали детдомовской одежды, и на Лёле было клетчатое фланелевое платье, рукава которого на локтях были здорово протёрты. Видно было, что она всего здесь смущается, и мне было жаль её. Но помочь я ничем не мог.
Теперь был июнь, и из окна лазарета, где я лежал, были видны поросшие травой могилы, кусты сирени, и слышно было, как воркуют голуби на крыше и как перекликаются ребята, играя в «казаки-разбойники» на другом конце кладбища. Моя койка была у самого окна, а справа от меня лежал Колька Ситников, — простуда его давно прошла, но он третий день натирал подмышки солью, чтобы поднять температуру. Ему нравилось лежать в лазарете, потому что здесь лучше кормили и ничего не заставляли делать. Даже хрип задыхающегося Чуваша не мот его выгнать отсюда.
На третьей койке лежал Бабушка, прозванный так за вкрадчивую речь и старообразную физиономию. Во время дежурства по кухне он украл из котла кусок мяса, съел его и был избит ребятами. Сейчас он болел поносом. Но нам его не было жалко.
Четвёртая койка была свободна, а на последней койке, у самой печки лежал Чуваш. Он всё время громко хрипел, и по всему было видно, что он медленно, но верно задыхается. Я и до сих пор не знаю, чем он болел, но я никому бы не пожелал болеть так.
Две ночи мы из-за него не спали.
Иногда его хрип становился таким громким, что нам делалось страшно, и мы шли в уборную, вынимали папиросы, спрятанные за печку, и курили, и смотрели на стены, где ещё от монахов остались похабные рисунки и надписи, выведенные над ними славянскими буквами.
Потом мы возвращались и стучали в дверь к сиделке. Она выходила заспанная, ещё пахнущая постелью, и, не одевая туфель, шла к койке Чуваша, оставляя следы потных ступней на линолеумной дорожке.
Она приносила шприц и делала укол в руку Чуваша, и на время он успокаивался.
Был полдень. В окно доносился запах сирени и нагретой травы, и кресты стояли, не бросая тени. Было слышно, как воркуют голуби и как они прогуливаются по ржавому карнизу, тихо стуча лапками.
На подоконнике сидела кошка Фенька; ей лень было отцепить бумажку, нацепленную ей Колькой на хвост, и она сидела, жмурясь и мурлыча, и изредка вздрагивая, когда голуби пролетали близко.
Мы с Колькой сидели на своих койках и смотрели в окно. Нам были видны кресты, сирень и площадка для игры в рюхи — кусок земли, отвоёванный у мёртвых. Недавно там тоже были могилы, но их срыли, землю утрамбовали, и получилась хорошая площадка.
Сейчас там начинался урок гимнастики. Сметана — воспитатель, прозванный так за седые волосы, пришёл на площадку и скликал ребят. Но на гимнастику ходили только девчонки, а из ребят те, кто потрусливее. Мы-то всегда отлынивали от этого дела. Сейчас нам и отлынивать не надо было. Мы сидели на своих койках в лазарете, и плевать хотели на гимнастику.
Когда Сметане удалось кое-кого собрать, он их всех построил в ряды, и все махали руками под его команду и ходили гуськом. Лёля Голубева тоже ходила, и тоже махала руками, и всё делала, как полагается, но у неё получалось красивее.
Мне казалось, что лучше её и на свете нет, и мне казалось, что она это знает, и все знают.
Все подымали руки до уровня плеч и потом опускали их, и кресты кладбища стояли, вытянув перекладины как руки, и, казалось, перекладины тоже должны подыматься и опускаться по команде Сметаны. Но многим уже надоела гимнастика, и ребята постепенно смывались, благо кусты были близко, и вскоре Сметана сказал, что урок кончен. Потом все подходили к нашему окну и спрашивали, умер ли Чуваш или ещё нет. Это девчонки. А ребята больше интересовались Бабушкой и советовали нам с Колькой отвесить ему батух.
Потом к нам пришла сиделка и сказала, что нечего нам мучить кошку.
Вслед за сиделкой пришёл городской доктор — своего врача у детдома не было, — и они долго возились около Чуваша, но, видно, у них ничего не выходило, и тогда доктор ушёл, а сиделка принесла трёхстворчатую ширму и огородила ею койку Чуваша. Тогда мы спросили сиделку, скоро ли умрёт Чуваш, но она ответила, что это не наше дело.
Вечером девчонки принесли Чувашу блинов. Муку они где-то достали сами, а пекли блины дежурные по кухне.
Блины положили на столик у койки Чуваша и сказали ему, чтобы он их ел. Но Чуваш последние дни вообще ничего не ел, а блинов и подавно есть бы не стал.
Настал вечер, и мы молча легли на койки, но нам не спалось. Тогда Бабушка, думая, что мы спим, встал и, озираясь на нас, пошёл к койке Чуваша. Колька молча показал ему кулак, и Бабушка, тоже молча, вернулся на свою койку.
Вскоре он заснул.
Был поздний вечер, из окна тянуло сыростью. Я закрыл окно и решил заснуть. Чуваш хрипел, но я всё-таки заснул. Мне снилось, что я иду куда-то по густой траве, потом снилась река, и вода в реке была такая прозрачная, что на дне был виден каждый камень.
Потом мне снилась Лёля, но тут Колька разбудил меня и предложил съесть блины, но я отказался.
Колька долго уговаривал меня, но я не хотел. Я сам знал, что Чувашу они не нужны, но мне просто не хотелось есть.
Колька один съел все блины, и мы опять хотели заснуть, но Чуваш начал громко хрипеть, и Колька сказал, что ему что-то страшно становится.
— Мне тоже что-то страшно стало, — сказал я. — Вдруг он сейчас умрёт?
Мы замолчали.
Чуваш хрипел всё громче.
Я встал и прибавил огня в ночнике, и фитиль начал коптить. Копоть оседала на подушки, но нам было уже страшно убавить огонь.
Мы сидели рядом на койке, накинув на плечи одеяла, и Бабушка тоже подошёл к нам и сел.
За окном клубился белый туман, и в лунном свете маячили кресты; их подножия тонули в тумане и, казалось, кресты висят в воздухе.
Дальше, в глубине кладбища, туман был гуще, и некоторые кресты были задрапированы в белые складки тумана, а местами полосы тумана, как полотенца, висели на тёмных перекладинах крестов.
Мы сидели все трое рядом, тесно прижавшись друг к другу. Я старался думать о чём-нибудь дневном: о солнце, о рыбной ловле, о завтрашнем обеде. Но всё равно было страшно.
Тогда я стал думать о Лёле, и стало не так страшно, но тут Чуваш захрипел сильнее прежнего, и мы, не сговариваясь, встали с койки и пошли в уборную, и опять там курили и разглядывали рисунки. Но потом нам стало холодно, и мы решили вернуться в палату.
Когда мы вернулись в палату, Чуваш хрипел нестерпимо громко, и слышно было, как он ворочается и корчится. Потом он начал биться на своей койке, и ширма упала. При коптящем свете ночника мы увидели, как умирает Чуваш.
Изо рта у него пошла кровь, густая и тёмная, как дёготь, но он всё ещё продолжал жить.
Мы стояли и не знали, что нам делать. Наконец он умер, и мы увидели, как хлопья сажи от коптящего ночника ложатся, точно чёрный снег, на его лицо и на недвижные белки.