Александр Романович Беляев
Собрание сочинений в восьми томах
Том 8. Рассказы
I. Под старой липой
Нет, трудно в наше время быть «собственным корреспондентом». Я, как говорится, выбит из седла и не знаю, о чем теперь писать. Вы помните мой рождественский фельетон? Я сделал любопытный подсчет, сколько десятков миллионов бутылок вина и шампанского выпили берлинцы за праздники и сколько сотен миллионов килограммов съели свинины и гусей. Немцам это показалось обидно. «А, он хочет доказать, что нам совсем не плохо живется и что, следовательно, мы можем гораздо аккуратнее платить военные долги?» Дело дошло до дипломатических осложнений. Мне пришлось объясняться и извиняться[1].
– На таких фельетонах журналисты делают имя, – сказал Лайль, отпивая кофе.
– Разные бывают имена, – ответил Марамбалль. – Меня едва не отозвала редакция обратно в Париж. И я теперь решительно в затруднении. Нельзя же все время писать о новых постановках и выставках картин!
Приятели замолчали, занявшись завтраком. Каждое утро они встречались здесь, в Тиргартене[2], занимали столик под старой тенистой липой, пили кофе и делились новостями. Марамбалль – собственный корреспондент газеты «Тан» – двадцатипятилетний молодой человек с черными усами и живыми, веселыми глазами, очень подвижный, беспечный и жизнерадостный, и Лайль – корреспондент лондонской газеты «Дейли телеграф», замкнутый, сухой, бритый, с неразлучной трубкой в зубах. Несмотря на разницу в характерах, они были большими друзьями. Даже профессиональное соперничество не портило этой дружбы.
Лайль допил кофе, выпустил клуб дыма и сказал:
– Ну что же, облюбуйте какой-нибудь берлинский Чарнинг-Кросс[3] и напишите теперь о бедноте.
– Благодарю вас. Меня, чего доброго, заподозрят в большевизме, и редакция уж наверное отзовет меня после такого фельетона.
– Все зависит от того, как вы построите фельетон.
– Ах, надоело мне это!.. Вы слыхали новую негритянскую певицу мисс Глоу? Она выступает в цирке Буша. Уж действительно «глоу»[4]. От ее пения несет зноем африканской пустыни. Траляляляля! Изумительно! Непременно пойдите. И зачем только столь очаровательный голос она держит в черном теле! Эй, эфемерида, пожалуйте сюда!
Молодой грек, в белом костюме и соломенной шляпе, с черными, грустными, маслянистыми, большими глазами и орлиным носом, подошел к столику, раскланялся, церемонно подняв шляпу, и присел на край стула.
– Жарко, – сказал Метакса (так звали грека), обтирая влажный лоб шелковым платком.
– Как называется газета, в которой вы работаете? – спросил Марамбалль, подмигивая Лайлю.
– «Имера».
– Химера?
– «Имера», что значит «день». Хорошая газета, афинская, шестьдесят тысяч тираж.
– Ого! И вы посылаете туда эфемериды?[5] Вот мы тут спорили с Лайлем, – и Марамбалль опять подмигнул Лайлю, – каково первоначальное значение слова «комедия»?
– «Комос» значит «разгул», – серьезно отвечал Метакса, – «оди» – «песнь». «Комодоя» – веселое пение в честь Вакха-Дионисия[6]. Так произошло слово «комедия». – И, окинув журналистов ласковым взглядом, Метакса спросил: – Вы не знаете последней новости? Говорят, вчера подписано тайное соглашение между Германией и Советской Россией. О! Делиани!
Наскоро простившись, Метакса нагнал своего соотечественника, шедшего по дорожке с большой корзиной, наполненной шелковыми тканями.
– Из него никогда не выйдет хорошего журналиста, – сказал Марамбалль, глядя вслед удалявшемуся греку.
– Почему вы так думаете? – процедил сквозь зубы, не выпуская трубки, Лайль.
– Разве настоящий журналист станет говорить о такой крупной новости, как подписание тайного соглашения между державами, если уж ему удалось кое-что пронюхать первым? Да и журналист ли он?
– Метакса приехал в Берлин учиться, а для того чтобы иметь материальные средства, он корреспондирует в какую-то греческую газету. – И, посопев угасавшей трубкой, Лайль продолжал: – Но вы ошибаетесь, считая его глупым. Он умнее, чем кажется, и хитрее нас двоих, вместе взятых. Если он разбалтывает, как вы полагаете, дипломатическую тайну, то у него, очевидно, своя цель.
Марамбалль задумался. Если бы ему первому удалось добыть сведения о тайном соглашении! Это сразу выдвинуло бы Марамбалля. До сих пор ему приходилось играть вторые роли: «аккредитованным»[7] представителем и корреспондентом газеты «Тан» был некто Эрмет, старый журналист и политический деятель. Он писал корреспонденции по наиболее важным политическим вопросам; на долю же Марамбалля оставались мелочи: театр, искусство, спорт, судебные процессы. Но Марамбалль был честолюбив; притом он любил широко пожить. Не мудрено, что он спал и видел во сне сенсации первостепенной важности, которые он, Марамбалль, сообщает изумленному миру. Фраза, мельком брошенная Метаксой о тайном соглашении, взволновала его. Это было в его духе. Если бы удалось вырвать эту тайну из недр министерства! Впервые за все время его дружбы с Лайлем Марамбалль посмотрел на своего товарища с опасением и тревогой.
«Только бы ему не пришла в голову мысль добывать эту чертову грамоту!»
Лайль поймал взгляд Марамбалля и, улыбаясь углами глаз, спросил:
– Что, задел вас Метакса за живое?
– Глупости, – равнодушно ответил Марамбалль. Он был смущен и зол на Лайля за то, что тот отгадал его мысль. Марамбалль повернулся на стуле, рассеянно посмотрел вдоль аллеи и вдруг весь встрепенулся. Широкая улыбка открыла его прекрасные белые зубы.
Мимо их столика шла девушка в легком сером костюме, с открытой головой, остриженной «под мальчика».
– Здравствуйте, господин Марамбалль, – приветливо ответила она на поклон. – Отец сегодня уезжает на заседание к министру. – И, весело улыбнувшись, она удалилась, помахивая стеком.
Лайль, едва заметно улыбаясь, наблюдал за Марамбаллем, следившим за удалявшейся девушкой. И Марамбалль был вознагражден: она еще раз обернулась и кивнула ему головой.
– Какая вольность для немки, не правда ли? – сказал сияющий Марамбалль, поворачивая лицо к Лайлю. – Дочь первого секретаря министра иностранных дел Рупрехта Леера.
– Ого!
– Тип новой немецкой женщины послевоенной формации. Костюм, прическа, манеры, вы видели? Чемпион плавания, лаун-тенниса, поло. Тело Валькирии и голос Лорелеи![8] Прекрасно поет. Имеет один только физический недостаток: тяжелую поступь. Вы заметили? Берлинка, ничего не поделаешь! Если бы сто первых красавиц Берлина прошли по этой дорожке церемониальным маршем, их ноги подняли бы не меньше шума, чем рота солдат.
– С этим недостатком можно мириться, если через сердце фрейлейн Леер лежит путь к тайнам кабинета ее отца, – глубокомысленно сказал Лайль.
«И зачем только такие догадливые люди бывают на свете!» – с досадой подумал Марамбалль.
– Для француза женщина всегда самоцель, – напыщенно ответил он. – Нас сблизила общая любовь…
Лайль выпустил густой клуб из заново набитой трубки.
– Любовь к спорту и пению. Представьте, она обожает Равеля, Метнера, Стравинского и… французские шансонетки. И я обильно снабжаю ее этим легкомысленным жанром. – Посмотрев на часы, Марамбалль сказал: – Однако мне пора. Музы призывают меня. Иду писать очередной фельетон.
– Так не забудьте же посетить цирк Буша! Глоу! Огонь, жар, пламя, зной и кожа, блестящая, как ботинки, только что вычищенные компатриотом Метаксы.
II. Двойник Марамбалля
Марамбалль писал так же легко и непринужденно, как и жил: не углубляясь и не задумываясь о том, что выйдет. Иногда он удивлял редактора и самого себя блестящим фельетоном, иногда попадал впросак, как это было с его злополучным фельетоном о выпитых морях вина и горах съеденной берлинцами свинины. В работе для него было трудным только одно: сесть за стол. Вся его слишком живая, экспансивная натура протестовала, и ему было так же трудно засадить себя за стол, как ввести в оглобли необъезженную лошадь.
В этот день с ним было как всегда. Усилием воли он заставлял себя подойти к столу, но тотчас увертывался, проходил мимо, подходил к окну и, напевая веселую шансонетку, барабанил пальцами по стеклу. Потом он открывал окно: душно. Потом закрывал его: мешает уличный шум. И при этом курил одну папиросу за другой.
Измерив комнату бесчисленное количество раз вдоль и поперек, он, наконец, перехитрил свою норовистую натуру: сделал посреди комнаты резкий поворот, подбежал к столу с видом человека, бросающегося в омут, и уселся в кресло, преисполненный решимостью.
Марамбалль взял в рот новую папироску и зажег спичку. Но тут служилось нечто заставившее его забыть о фельетона и повергшее его сначала в недоумение, а потом и в ужас.