«Дружище!
Я получил письмо от Александры Ивановны Горевой.
Вот несколько строк о тебе:
„Знаете ли Вы, где Воропаев? Он был тяжело ранен и эвакуирован в тыл.
Говорят, его отпустили в бессрочный, но толком мы так ничего и не знаем. Он всех нас забыл.
Если разузнаете, где он и что с ним, черкните мне немедленно. Номер моей полевой почты — прежний“».
Воропаев скомкал письмо и бросил его за борт. Пароход подходил к молу. Вечерело. Горы были уже в тени. Отливая всеми оттенками синего, они необыкновенно картинно висели над городом, похожие на низкие грозовые тучи. Серые массивы садов вокруг города напоминали клубящийся у входа в ущелье туман, а резкие тени облаков на склонах гор — широкие, темные овраги.
Эмалевая вода маленькой бухты отражала в себе и синюю — в переливах — тучу гор, и нежный цвет неба, и еще что-то глубокое, тонкое и прекрасное, что незримо глядело в море сверху, — может быть, музыку, доносившуюся из дальних домов, может быть, запах лесов, душно ниспадающий на воду, или просторный и могучий голос поющей по радио женщины, который так вольно реял над землею и морем и был так родственен пейзажу, что, казалось, принадлежит существу, обитающему где-то здесь, между гор.
Еще издали, как только пароход стал осторожно входить в бухту, Воропаев увидел обезображенную набережную, разрушенный морской вокзал и исковерканный бомбами мол. Он невольно поморщился: чувство боли уже не раз овладевало им и в Сталинграде и в Киеве — везде, где он видел след немца.
Мол и набережная, где до войны к прибытию теплохода из Одессы или Батуми собирались веселые шумные толпы и звучала речь на добрых шести языках, были безмолвны.
Несколько немецких дотов из ноздреватого ракушечника выпячивалось на месте шумных «поплавков». У берега валялись обломки десантной баржи.
«Не сюда нужно было ехать», — с тоскою подумал Воропаев, озабоченно прикидывая, где же собственно он остановится и с чего начнутся его первые шаги в этом, так на себя непохожем, полуживом городке.
— Мертвый город, — обернулся к нему капитан, разглядывавший берег, как вновь открытую гавань, и махнул рукой. Воропаев перегнулся с капитанского мостика.
Человек полтораста пассажиров, переселенцев с Кубани, истошно крича и толкаясь, волновались у трапа.
Из трюмов выгружали коров. Нелепо покачиваясь в воздухе на тросах подъемных кранов, они испуганно мычали.
Казачки в высоко подоткнутых юбках сновали по молу, на разные лады успокаивали перепуганную скотину, волочили в завязанных мешках поросят, в лукошках — кур, подбрасывали на руках обомлевших от морской качки ребят или степенно выносили, под насмешки мужчин, вазоны с разлапистыми фикусами, неизвестно зачем привезенными.
— Яке ж тут лихо? — несмело оглядывая горы и море, говорил-пожилой казак, обращаясь к молодой женщине, очевидно, невестке. — Лихо баби на печи, шо пичь высоко… А тут, бачь, декабрь на двори, а показувает вроде на май…
Женщину это не утешило. Она шумно потянула носом, готовясь заплакать.
— Таманские, старостеблиевские, славянские!.. Регистрироваться!.. Инвалиды, до Стойко!.. Солдатки, сюда!..
— Эй, Степаныч! — крикнули с мола старику. — Чого ж ты!..
И он засуетился, закивал головой и, робко поглядывая на окружающих, стал спускаться по трапу.
— Робинзоны, мать их за хвост! — сказал капитан. — И кой чорт их понес?.. Вы что, тоже с ними, товарищ полковник? — спросил он.
— Нет, я сам по себе, — сквозь кашель ответил Воропаев, не договорив, однако, зачем он собственно сюда прибыл.
Сказать, что приехал из госпиталя в долгосрочный отпуск с намерением получить домишко, показалось как-то неудобно, хотя таких, как он, с костылями, с золотыми и красными нашивками за ранения, на пароходе было, как он заметил еще вчера, несколько человек.
— Местные сами? — поинтересовался капитан.
— Вроде как местный, — чтобы отвязаться, ответил Воропаев.
— Ну, тогда еще так, тогда ничего. А то разве тут жизнь? Да вы не торопитесь сходить, — сказал он, заметив, что Воропаев намерен был уже спускаться с мостика. — Собьют с ног и задавят за милую душу. Ногу недавно, видно, потеряли, гляжу я. Нет еще привычки к протезу… И чего, спрашивается, едут, какое такое переселение, с какой стати? Тут лишнего гвоздя не найдешь, война все взяла, а они — то им подай, это выложи… К зиме разбегутся, я вас уверяю. Мыслимое ли дело воздвигнуть жизнь на голых камнях? Это же блажь! Ерунда!.. Цыганство какое-то!
Не слушая капитана, Воропаев стал осторожно спускаться с мостика, левой рукой опираясь на костыль, а правой держась за поручень. Матрос помог ему снести по трапу чемодан и рюкзак, и Воропаев с радостью ощутил под ногой землю. Приятно закружилась голова. Покашливая, он тихо двинулся к городу.
На молу и на площади, у развалин морского вокзала, — где до войны помещалась контора Союзтранса и царило постоянное оживление, — было теперь совсем безлюдно.
Набережная открылась нежилыми развалинами.
Город передвинулся в сторону — дальше от моря.
В комитете партии, тоже очень тихом, с моргаликами на столах в пустых и ободранных, когда-то великолепных комнатах, несказанно удивились, услышав, что больной и одноногий полковник приехал на отдых, но не с путевкой — это было бы еще полбеды, так как один или два санатория уже работали, — а просто так, сам по себе, одиночкой, с намерением получить здесь в аренду маленький домик и жить как придется.
И, наверно, только этому общему удивлению обязан был Воропаев тем, что о нем немедленно доложили секретарю райкома Корытову. Тот, выглянув в приемную и взяв Воропаева под руку, повел его к себе в кабинет, усадил в кресло и подозрительно взглянул ему в глаза, раньше чем прочел документы прибывшего.
Лицо Корытова, желтое и морщинистое, выглядело больным, и во взгляде, которым он встретил странного посетителя, чувствовалось недоумение, почти тревога. Лицо не казалось симпатичным. Вялое, малоподвижное, оно не располагало к себе с первого же взгляда.
— Вы меня не за жулика ли считаете?
Секретарь поднял брови, не отвечая.
— Признаться, вы у меня первый такой, — сказал он потом, несколько раз перечитав все воропаевские бумаги. — С чего же начнешь, полковник? — полюбопытствовал он и сам же себе ответил, как бы не заметив воропаевского смущения. — Для начала тебе хорошо бы устроиться на ночлег. Раз! Потом поесть. Два! Но это, друг, уже не сегодня. Горячее едим разок в день. Ты, значит, места здешние хорошо знаешь? — И снова не подождал ответа. — Ну вот, тогда сам и выбирай, чего душе твоей угодно. Работать намерен или на пенсии будешь сидеть?
Расспрашивая, секретарь глядел на Воропаева недружелюбно-подозрительно, и в глазах и во всем его облике сквозила явная боязнь неприятных осложнений, которые неизбежны с этим нелепым полковником, приехавшим отдыхать, когда еще не кончилась война, и претендующим на дом и сад, будто он был по крайней мере трижды Герой Советского Союза. А сам Корытов жил в квартире без стекол.
— Выслушай меня, товарищ Корытов, — сказал Воропаев, осторожно забирая свои бумаги из секретарских рук. — Скажу тебе сразу, я, видно, свалял дурака, приехав. Это я вижу. Но в общем попробую устроиться так, чтобы не висеть на тебе.
— На мне ты висеть не будешь, я это в один момент ликвидирую, — убежденно, с неприязнью в голосе перебил его секретарь, — а главное, виси не виси, а толку тебе от этого никакого.
— Понимаю, понимаю. Значит, я сначала попробую найти себе угол, а потом зайду, поговорим о работе.
— Прокурором не пошел бы? — думая о чем-то своем, спросил Корытов. — А с лекторским делом у тебя как? Работа, сам знаешь, не пыльная, особо загружать не буду, а все-таки паек, и то и се… Оформляйся лектором. Журина! — крикнул он торопливо. — Позови кого-нибудь из кадров!. Беда, телефонов нет. Голосовая связь, брат, как в рукопашном бою…
В кабинет никто не вошел, и Корытов тем же торопливым движением, каким он брал у Воропаева бумаги, развернул на письменном столе потрепанный и расчерченный цветными карандашами план города.
— Можете выбирать, — щелкнул он пальцем по юго-западной части города, по знаменитому Чайному холму, граничащему с парком богатого, когда-то удельного имения. — Или вот тут, — махнул он рукой на юго-восток, вдоль шоссе, где начинались виноградные плантации очень крупного винодельческого совхоза, меж которыми рассеяны были частные дачки и небольшие дома отдыха.
— Дома, сам понимаешь, битые, требуют восстановления, и как ты справишься с этим делом, я не знаю, помочь тебе нечем, сам понимаешь… Был бы у меня народ, тогда еще так-сяк, а то у меня, понимаешь, никого нет… Жуткое дело!