Оба сидели на диване рядом, и Марк, прикрыв за собой дверь, остановился в нерешительности. Тот, что был в комбинезоне, спросил:
— Вы к кому, молодой человек?
— К начальнику цеха, — ответил Марк.
— Я начальник цеха… По какому делу?
Марк подал записку от Беседина. Начальник скользнул по ней взглядом и сразу протянул человеку в реглане:
— Смотри, Петр Константинович, Беседин не только мастер высшего класса, он еще и прекрасный организатор. — Начальник рассмеялся. — Мы тут ломаем с тобой головы, где раздобыть хоть одного сварщика, а Беседин…
Марк заметил, что Петр Константинович взял записку левой рукой и, прежде чем поднести ее к глазам, легонько прижал к груди и распрямил. Правая его рука лежала на коленях. Красивые, чуть бледные пальцы были неестественно согнуты.
«Протез, — подумал Марк. — Это, значит, парторг».
Перехватив взгляд Марка, Петр Константинович сказал без улыбки:
— Чужая.
И только после этого прочитал записку бригадира.
— Давно работаете сварщиком? — спросил начальник.
— Давно, — ответил Марк.
— О-о! — начальник взглянул на парторга, весело подмигнул ему и указал Марку на стул. — Садитесь, молодой человек, садитесь. И знаете что, расскажите-ка о себе немножко… Откуда вы, где трудились, как попали к нам на Север… Послушаем, Петр Константинович?
Марк сел и опять, как-то совсем невольно, посмотрел на неживую руку парторга. Потом перевел взгляд на его лицо. Петру Константиновичу было, наверно, лет сорок. Смуглый, с густой черной шевелюрой, с высоким лбом и тяжеловатым подбородком — лицо его можно было бы назвать красивым и мужественным, если бы не глаза. После контузии в сорок четвертом они у него долго слезились, потом это прошло, но глаза всегда оставались чуть влажными. В них затаилась какая-то душевная боль. От этого и лицо казалось постоянно грустным. Человек, впервые встретившийся с Петром Константиновичем, невольно начинал ему сочувствовать. Петра Константиновича Смайдова это раздражало, но он умел свои чувства носить в себе. Это было отпечатком бывшей профессии летчика: на земле часто не хватало времени излить перед близкими людьми душу и приходилось разговаривать с самим собой, когда и земля, и люди оставались далеко.
Все это не значило, что Смайдов был замкнутым и нелюдимым, каким он некоторым казался. Был он обыкновенным человеком, если не считать необыкновенными многие его личные качества, присущие людям такого склада, как он.
…Марк рассказал о себе и показал свою трудовую книжку.
— Хорошо. — Начальник подвинул ему чистый лист бумаги и ручку. — Пишите заявление. Так и пишите: прошу направить в бригаду Беседина.
— Да, — кивнул головой Марк, — в бригаду Беседина.
— Товарищ Талалин, — неожиданно спросил Смайдов, — скажите, вы Беседина знали и раньше? Почему вы решили идти именно к нему?
Марк пожал плечами.
— Нет, Беседина я раньше не знал. Друзья познакомили. А с кем работать — мне все равно. Лишь бы работать. К тому же, говорят, Беседин хороший сварщик.
— Мало сказать — хороший! — заметил начальник цеха. — Сварщик высшего класса! Вам повезло, товарищ Талалин. Давайте заявление, черкану резолюцию. Насчет общежития — с Бесединым. Он устроит. Он все устроит.
— Можно идти? — спросил Марк.
— Да, пожалуйста.
Он взял заявление и направился к двери. В самую последнюю минуту оглянулся, сказал:
— До свидания.
Начальник приподнял руку и улыбнулся. Смайдов только кивнул. И даже не взглянул в сторону Марка. А когда тот вышел, поднялся с дивана, раза два-три прошелся по кабинету, потом раздумчиво проговорил:
— Сварщик высшего класса… А человек?
— Ты о ком? — спросил начальник. — О Беседине?
— Да, о Беседине. Кто, по-твоему, он?
Начальник удивленно приподнял брови.
— Странный вопрос, Петр Константинович. Передовой рабочий, самый передовой. Разве тут может быть другое мнение?
Смайдов ответил не задумываясь:
— Может. Если, конечно, смотреть не только на показатели: двести двадцать процентов плана… А его внутреннее содержание? Или, как любят говорить, его духовный мир?
Василий Ильич улыбнулся.
— Ведь человек буквально горит на работе! Попробуй заставить тунеядца не разогнуть спины пятнадцать часов кряду. Получится? Получится, а? Нет, дорогой мой парторг, для этого нужно сильное горючее. Скажешь, деньги? Так у Беседина их побольше, чем у нас с тобой. Наверно, хватает…
Казалось, начальник убедил Смайдова, и ему ничего не осталось, как согласиться. Но вдруг он сказал, как будто отвечая на свои какие-то мысли:
— Да, сложный вопрос. И спорить нам, наверно, придется, Василий Ильич.
Он сухо кивнул и вышел из кабинета.
Каждый раз, когда Петр Константинович не мог потушить раздражения, он направлялся к реке и брел по набережной, заставляя себя успокоиться. Плеск волн, привычный гул рабочей жизни реки действовали на него умиротворяюще, и не проходило и двадцати минут, как Смайдов чувствовал облегчение. Раздражение исчезало.
Иногда вот здесь, у реки, совсем неожиданно Петра Константиновича охватывала необъяснимая радость. Она накатывалась мгновенно и почти без всяких ассоциаций. Увидит Смайдов пийирующего на воду серого баклана, услышит перезвон склянок на траулере, взглянет нечаянно на бурунный след, оставленный глиссером, — и вдруг ему начинает казаться, что вот только сейчас он увидел мир живыми глазами, тот мир, из которого тогда он едва не ушел навсегда. Он снова вспоминал ту страшную ночь, когда он лежал в мертвой тундре под обломками самолета, и вновь (в какой же раз!) переживал великое счастье своего бытия: его, Смайдова, могло ведь уже не быть, а он был, он есть, видит и слышит жизнь и сам остается частью этой жизни…
4
В ту зиму Смайдов летал на санитарной машине по стойбищам и ненецким кочевьям. А кто не знает, что такое полеты в тундре зимой?! Ни трасс, ни стоянок, ни ориентиров — кругом окоченевшее море снегов, стынущее от лютой стужи безокоемное хмурое небо и пурга за пургой, вьюга за вьюгой. А стойбища оленеводческих бригад — и за пятьсот и за шестьсот верст друг от друга, и в стойбищах люди так же, как везде, веселятся, работают, болеют и рожают детей. И нужны им не только хлеб да консервы, сахар да патефонные пластинки, но и врачи. Терапевты, хирурги, акушеры. Врачи, которых должны доставлять летчики.
Самым поразительным пилоту санитарной авиации Смайдову казалось то, что врачи оленеводам нужны именно тогда, когда нет летной погоды. Закрутит пурга, завьюжит, начнется такая свистопляска, что исчезнут и земля, и небо, и вот уже тут как тут радиограмма: «Жена оленевода Ясывея никак не может разродиться, срочно доставьте врача…» Или: «Старик Хосей сломал ногу, срочно шлите хирурга».
…Третьи сутки выла пурга. Дежурные экипажи азартно резались в «козла» и шахматы, механики изредка выходили к машинам проверить крепление и через пять минут возвращались назад — не то люди, не то снежные бабы. Сквозь стук костяшек летчики прислушивались к тонкому писку морзянки за стеной: вдруг вызов? Потом на время успокаивались: вызовов, слава богу, не было. Может быть, и не будет?..
Радистка вошла совсем незаметно, остановилась неподалеку от двери и осипшим голосом изрекла:
— Из стойбища Торсяда радиограмма…
Никто не поднял головы. Никто на нее не взглянул. Будто ничего не слыхали. Костяшки опускались с таким грохотом, что заглушали вой пурги за окном.
— Торсяда срочно просит выслать хирурга, — не повышая голоса, сказала радистка. Она знала, что ее слушают. Она видела это по напряженным лицам летчиков. И закончила совсем тихо: — Олени помяли мальчишку Торсяды. Мальчишка при смерти.
И сразу наступила тишина. Она продолжалась очень долго — целую минуту!
Нарушил ее синоптик. Он сказал уверенно, твердо:
— О вылете не может быть и речи. Я не подпишу погоду. Потому что погоды нет.
Командир отряда подошел к окну, поцарапал ногтем по заиндевевшему стеклу, прислонился к нему лбом и застыл. Летчики молчали.
— Ясно? — то ли спросил, то ли подтвердил свои слова синоптик.
Командир отряда резко повернулся и, не сдержав раздражения, бросил:
— Да заткнись ты!..
И — Смайдову:
— Петя…
— Я вас понял, товарищ командир!
Через тридцать минут он был уже в воздухе.
Маленький самолет бросало так, словно это была не машина, а спичечная коробка, попавшая в поток смерча. Косые струи снега сразу же залепили фонарь. Смайдов открыл окошечко, но видимость от этого не улучшилась.
Он даже не видел земли, хотя знал, что она страшно близко — двадцать пять — тридцать метров. Один мощный поток мог швырнуть машину вниз — и тогда конец.