— Талантище был, может, не хуже Эдисона, и столько сделал, — сказал дядя, — а ни в какой книге про него не найдешь. И сколько таких! Вот некоторые ворчат: квасной патриотизм. А согласись, ведь факт, что наш русский изобретатель почти никогда не становился капиталистом, дельцом вроде Белла, или Вестингауза, или того же Эдисона. Возьми даже таких, как Дизель, Лаваль, — все они сразу создают фирму, выпускают акции, гребут прибыли, а нашему на хлеб хватало — и ладно.
Он говорил начистоту, так же, как он говорил со своими друзьями, и постепенно горечь обиды у Игоря растворилась. Значит, мог дядя разобраться и найти то настоящее, что было и у физички и в книжке, и это настоящее составляло ту правду, с которой Игорь соглашался всем сердцем. Ему хотелось, чтобы дядя всегда разговаривал с ним так же, как он разговаривал со своими старыми друзьями.
Они все были какие-то очень разные. Игорю запомнился тугоухий старик, мастер с хлебозавода, от него часто припахивало водкой, а когда он пел, Нюша зажмуривалась, и подвески на люстре звенели, такой неимоверной силы был у него бас. Приходил профессор-астроном, все его звали Пушок, барственно-осанистый, с красивыми седыми висками, и, что изумляло Игоря, на лацкане его широкого костюма пестрели четыре ряда орденских колодок. Каких там только не было орденов — и советских и заграничных. Самым веселым был Киселев, работал он в райкоме. Несмотря на свою хромоту, он сам водил машину, а когда он шагал, то протез у него на ноге щелкал. Киселев убеждал Игоря, что это срабатывается движок, который сам переставляет и сгибает ногу.
Все они называли дядю Ленькой, выпивали по нескольку чайников чая, пели старинные, неизвестные Игорю песни — «Белая армия, черный барон», про молодого буденновца. У старика хлебопека навертывались слезы, и он начинал вспоминать людей, которые Игорю были знакомы только по названиям улиц, — Газа, Алексеев, Огородников.
Игорь долго не понимал, что связывает этих так непохожих друг на друга людей, — они способны были часами обсуждать политику коммунистов во Франции или программу партучебы. С недоумением они спрашивали друг друга, зачем строят высотные дома, когда так плохо с жильем, зачем нужны эти колоннады, эти роскошные дворцы, когда еще столько коммунальных квартир и общежитий. По их словам выходило, что еще есть много плохих колхозов, где люди бедствуют и не хватает хлеба, обычного черного хлеба. И с животноводством тоже скверно. Упоминать про хорошую заграничную технику считается непатриотичным. «А в действительности, — горячился астроном, — американская оптика пока-то лучше нашей…»
Сперва такие разговоры Игоря обижали. Он не мог себе представить, чтобы наша страна в чем-то могла отстать, чтобы чего-то у нас было меньше, чем за границей. Если и бывают отдельные недостатки, так их должны немедленно исправить. И в школе на уроках, и по радио, и в кино хвалили высотные дома и показывали, в каких шикарных квартирах живут рабочие. Там все выглядело хорошо. Игорь не мог не верить этому, и ему хотелось верить этому больше, чем дяде, потому что этому верили все его товарищи в классе, потому что верить этому было приятно и куда легче, чем верить дяде. Ему самому отчаянно хотелось верить в хорошее, видеть хорошее. Но не верить дяде и его товарищам ему было трудно, они были старые коммунисты, они воевали в Отечественную войну, а дядю недавно наградили Трудовым Знаменем за восстановление завода. Иногда в классе так и подмывало поднять руку и спросить: кто же, черт возьми, прав? Не для того, чтобы выяснить, а для того, чтобы убедиться в своей правоте, и не сомневаться, и иметь что возразить и дяде и его друзьям. Но он ничего не спрашивал, боясь, как бы из этого не получились неприятности, вроде истории с Эдисоном.
Не вытерпев, он однажды сказал астроному: «Взяли бы да и написали про телескопы в газету! Трахнули бы этих бюрократов из вашей Академии наук. Почему вы не напишите? Я бы их за такие дела под суд. Почему вы их под суд не отдаете?» Пушок покраснел и долго смеялся. И все кругом улыбались и смотрели на Игоря, как будто он ляпнул ужасную глупость. Он встал из-за стола и вышел. Ему было стыдно не за себя, а за них всех. Он поставил свою раскладушку в кабинете дяди и лег. Из столовой доносились голоса. Игорю казалось, что там говорят о нем, он чувствовал, как пылает его лицо, обида жгла его, он сейчас ненавидел всех и жалел, как мальчик может жалеть взрослых и старых людей за то, что они не смогут стать такими, каким будет он…
Поздно вечером дядя вошел в кабинет. Не зажигая света, перебрал какие-то бумаги на столе. Вся обида Игоря обратилась сейчас на этого человека. Он мысленно называл его вруном и лицемером, и, вспоминая о том, как дядя молчал, опустив глаза в чашку, он заново переживал все случившееся, видел себя, полного, нескладного… Он вдруг приподнялся и спросил:
— Дядя Леня, значит, ваш Пушок — трус? Имеет ордена, а сам трус?
Тайное злорадство распирало его. Пусть они не думают, что он маленький мальчик, дурачок. Он заставит их повертеться. Он загонит дядю в тупик. Игорь улыбался мстительной улыбкой.
— Ах ты паршивец… Как ты смеешь!..
Впервые он услыхал, как дядя кричит на него, это было страшно. Если бы Игорь не лежал в кровати, дядя наверняка дал бы ему затрещину.
Дядя грузно сел на диван и сказал с горечью:
— Не с чем тебе сравнивать… вот беда. Сопляк ты. И в войну ты еще был сопляком. Весь мир мы спасли. Такие, как Пушок. А ты замахиваешься… А человека куда подняли? Ты бы раньше трехклассное кончил, и марш на завод — до пятидесяти лет вкалывай, спины не разогнув, света белого не видя, а потом пошел вон, на улицу, под забор. Дед твой так прожил, и тебе такое полагалось. За границу тебя б отправить, порылся бы в мусорных ящиках и понял бы, что такое власть советская.
В его тоне и следа не было от того нудного, учительского, что так разочаровывало Игоря, сейчас все говорилось от души, с гневом.
— Значит, если меня в школе учат, то мне и спрашивать ни о чем нельзя, значит, и думать мне нельзя? — срывающимся от обиды голосом сказал Игорь.
— Нет, ты спрашивай, — это хорошо, что ты думаешь… Искать — ищи, как лучше сделать. Как, чтобы быстрее. Но смеяться я тебе не позволю! Это ж мое. Наше. Собственное. Единственное… Сердце ж одно у тебя? С другим ты жить не сможешь? Вот и это — как сердце. И думать о нем надо, как о сердце. А думать надо, а то… — Леонид Прокофьич вздохнул, подошел к кровати и, не договаривая, виновато поворошил Игорю волосы.
В этом вздохе и прикосновении Игорь ощутил что-то невысказанное и очень сложное. Он ничего не мог понять. По его представлениям, дядя был один из тех, на ком держался окружающий мир. Ведь он хранил истину, где же тогда эта истина, если дядя сам что-то ищет и не понимает?
Наверное, лучше этого не касаться. Игорь инстинктивно отшатывался от непосильной ему сложности, от неразрешенных тревог, от угрозы разочарования в единственном близком человеке.
И дядя, чувствуя это, переводил разговор на заводские дела. Не хватило средств достроить новую котельную, у вальцовщиков появилась идея изменить технологию, а министерские спецы возражают, в сборочном не тянет мостовой кран, — то ли ставить новый кран, то ли перенести сборку на открытую площадку? Его директорские разговоры, которые затевались без всяких воспитательных целей, а просто из потребности излиться перед внимательным слушателем, открывали Игорю неведомый мир людей, создающих машины. Тут были свои противоречия, и споры, и раздумья, но от них не становилось тягостно на душе. Тут могла помочь собственная находчивость, выдумка, тут требовалось мужество, а порой и хитрость. И долго еще Игорь ворочался на раскладушке, размышляя, как поступить со старыми штампами: отдавать их на переплав или переделывать?
После восьмого класса он решил поступить на завод. Никакие отговоры на него не действовали. Он упрямо твердил одно: надоело учиться. Школьные дела его действительно обстояли неважно. Но подлинная причина заключалась в другом: он жаждал независимости. Перед ним вдруг открылась унизительность его положения в глазах Нюши, и ее матери, и Нюшиного брата. В таких случаях юность судит себя беспощадно.
— Ну что же, испытаем и это, — огорченно уступил дядя.
Он устроил Игоря в механический, учеником на фрезерный. Заводская жизнь превзошла все ожидания. Какое удовольствие было в проходной доставать из кармашка жесткой синей спецовки новенький пропуск в синей корочке, повесить на доску номерок. Мчаться вместе со всеми в столовую, расплачиваться своими заработанными. Он никогда не забудет волнения и страха, с каким впервые нажал пусковую кнопку, и фреза завертелась, вгрызаясь в металл. Ему казалось, что не под фрезой, а под его могучими руками из неуклюжей заготовки проступают блистающие контуры шестерни. Даже мыть усталые руки, перемазанные в масле, кисло пахнущие сталью, оттирать их песком под струей горячей воды в длинной, шумной умывальной, зажатому с обеих сторон плечами товарищей, было удовольствием.