Чабаны-погонщики, престарелые деды, за жизнь свою словно перенявшие медлительную повадку своих пасомых, а может быть, просто привыкшие за войну к превратностям судьбы, не обращали внимания на стрельбу, которая случилась по соседству, уселись в кружок на мокрую землю, позади стада, и залюлячили. Однако они сразу повставали, увидев вооруженных людей.
Ребята почтительно снимали шапки, здоровались.
— Здравствуйте, господа-товарищи! — сказал грибообразный дед с вывернутыми ступнями, одетый поверх полотняной рубахи в недубленую баранью душегрейку без рукавов.
Судя по тому, что в руках у него был плетеный арапник, а не длинный пастуший бич, батиг, как у других, он был старший среди них. Видно, желая успокоить своих дедов, он обернулся к ним и сказал:
— То ж партизаны!..
— Извините, добрые люди, — снова приподняв и надев шапку, сказал Олег, — немецкую охрану мы скончили, просим допомоги скот разогнать по степи, чтоб немцам не достался…
— Хм… Разогнать! — после некоторого молчания сказал другой дед, маленький, шустрый. — То ж наш скот, с Дону, чего нам его в чужой крайне разженять?…
— Что же, вы его обратно погоните? — сказал Олег с широкой улыбкой.
— Оно так, обратно не погонишь, — тотчас же грустно согласился маленький дед.
— А разгоним, может, свои разберут…
— Ай-я-яй, такая ж сила! — вдруг сказал маленький дед с отчаянием и восторгом и схватился за голову.
И так стало понятно, что переживают эти деды, приневоленные гнать всю эту огромную силу скота с родной земли в чужую германскую землю… Ребятам стало жалко и скота и дедов. Но медлить нельзя было.
— Диду, дай мени свий батиг! — сказал Олег и, взяв из руки маленького деда пастуший бич, пошел к стаду.
Стадо, по мере того как волы и коровы утоляли жажду, постепенно переходило на ту сторону речки, и часть разбрелась, ища остатков сухой травы, дыша в мокрую голую землю. Часть уныло стояла, подставив спины дождю, или оглядывалась — где, мол, вы, чабаны, что нам делать дальше?
С необычайной уверенностью и спокойствием, точно он попал в свою стихию, Олег, где отпихнув рукой, где хлопнув по животу или по шее, где с треском подхлестнув бичом, расчищая себе дорогу среди скота, перешел реку и врезался в самую гущу стада. Дед в бараньей душегрейке пришел к нему на помощь со своим арапником. За ним пошли и остальные деды и все ребята.
Крича и хлопая бичами, они с трудом расчленили стадо надвое, потратив на это немало времени.
— Ни, це не дило, — сказал дед в душегрейке. — Вдарьте с автоматов, все одно пропадать…
— Ай-я-яй! — Олег сморщился, как от боли, — и почти в то же мгновение лицо его невольно приняло зверское выражение. Он сорвал из-за плеча автомат и пустил очередь по стаду.
Несколько волов и коров упало, другие, подраненные, ревя и стеная, ринулись в степь. И вся эта половина стада, почуя запах пороха и крови, веером хлынула по степи, — земля загудела. Сережка и Женя Мошков пустили по очереди из автоматов во вторую половину стада, и она тоже снялась.
Ребята бежали вслед, и там, где грудилось по нескольку десятков голов, стреляли по скоту. Вся степь наполнилась выстрелами, мычанием и ревом скота, топотом копыт, хлопаньем бичей и страшными и жалобными криками людей. Иной бугай, подстреленный на бегу, вдруг останавливался, медленно подгибал передние ноги и грузно падал вперед, на ноздри. Подстреленные коровы, мыча, подымали свои прекрасные головы и снова бессильно опускали их. Вся местность вокруг покрылась тушами, красневшими в тумане на черной земле…
Когда ребята поодиночке расходились, каждый своей дорогой, долго еще попадались им то там, то здесь разбредшиеся по степи волы и коровы.
Олег и Туркенич уходили вместе.
— Ты обратил внимание на этих коров с рогами, которые растут будто прямо из темени, а наверху загибаются вовнутрь, почти сходятся? — возбужденно спрашивал Олег. — Это из восточной части сальской степи, а может быть, даже из самой астраханской. Это индийский скот… Он остался еще со времен Золотой орды…
— Откуда ты знаешь? — недоверчиво спросил Туркенич.
— В детстве отчим, когда ездил по этим делам, всегда брал меня с собой, он в этом деле был человек знающий.
— А Стахович показал себя сегодня молодцом! — сказал Туркенич.
— Д-да… — неуверенно сказал Олег. — Ездили мы тогда с отчимом. Знаешь, Днепр, солнце, стада огромные в степи… И кто бы мог тогда подумать, что я… что мы… — Олег опять сморщился, как от боли, махнул рукой и молчал уже до самого дома.
После того как немцы обманом угнали в Германию первую партию жителей города, люди научились понимать, чем это им грозит, и уклонялись от регистрации на бирже.
Людей вылавливали в их домах и на улицах, как в рабовладельческие времена вылавливали негров в зарослях.
Газетка «Нове життя», издававшаяся в Ворошиловграде седьмым отделом фельдкомендатуры, из номера в номер печатала письма к родным от их угнанных детей о якобы привольной, сытой жизни в Германии и о хороших заработках.
В Краснодоне тоже изредка получали письма от молодых людей, работавших большей частью в Восточной Пруссии на самых низких работах — батраками, домашней прислугой. Письма приходили без помарок цензуры, в них многое можно было прочесть между строк, но они скупо говорили только о внешних обстоятельствах жизни. А большинство родителей вовсе не получало писем.
Женщина-коммунистка, работавшая на почте, объяснила Уле, что письма, приходившие из Германии, просматривает специально посаженный на почте немец от жандармерии, знающий русский язык. Письма он задерживает и бросает в ящик стола, где они хранятся под ключом, пока их много не накопится, — тогда он сжигает.
Уля Громова по поручению штаба «Молодой гвардии» ведала всей работой против вербовки и угона молодежи: Уля писала и выпускала листовки, устраивала в городе на работу тех, кому грозил угон, или добивалась с помощью Натальи Алексеевны освобождения под видом болезни, иногда даже прятала по хуторам зарегистрированных и сбежавших.
Уля занималась этим не только потому, что это было ей поручено, а и по какому-то внутреннему обязательству: должно быть, она чувствовала некоторую вину в том, что не смогла уберечь Валю от страшной судьбы. Это чувство вины все более преследовало Улю оттого, что ни она, ни Валина мама не имели от Вали никаких вестей.
В первых числах декабря с помощью женщины на почте ребята-первомайцы ночью похитили из стола цензора недоставленные письма. И вот они лежали перед Улей в мешке.
С наступлением холодов Уля снова жила в домике вместе со всей семьей, Как и большинство «молодогвардейцев», Уля скрывала от родных свою принадлежность к организации.
Она пережила тяжелые минуты, когда родители, боясь за нее, попытались устроить ее на работу. Мать, лежа в постели, то исступленно смотрела на нее своими черными глазами большой дикой птицы, то принималась плакать, а старый Матвей Максимович впервые за много лет накричал на дочь. Лицо его побагровело вплоть до лысеющего темени, но было что-то жалкое, несмотря на громадный костистый остов отца и на страшные кулаки, что-то жалкое было в остатках его кудрей на лысеющей голове и в его беспомощности повлиять на дочь.
Уля сказала, что если отец и мать еще хоть раз попрекнут ее куском, она уйдет из дому.
Матвей Максимович и Матрена Савельевна были смущены: она была их любимица. И впервые стало ясно, что старый Матвей Максимович уже утерял свою власть над дочерью, а мать слишком больна, чтобы настоять на своем.
Скрывая свою деятельность, Уля особенно старательно выполняла обязанности по дому, а если уходила надолго, ссылалась на то, что вся жизнь так принижена и бедна, что только и можно отвести душу с. подругами. И все чаще она чувствовала на себе долгий скорбный взгляд матери, — мать точно смотрела ей в душу. А отец как-то даже стеснялся Ули и в ее присутствии больше молчал.
Иное положение было у Анатолия: с уходом отца на фронт Анатолий был главным в доме; мать, Таисия Прокофьевна, и младшая сестренка боготворили его и подчинялись ему во всем. И вот Уля сидела перед этим мешком с письмами не у себя дома, а у Анатолия, — он ушел в этот день к Лиле Иванихиной на Суходол, — и, запуская длинные пальцы в конверты, обрезанные цензурой, вынимала письма, бегло просматривала первые строки и бросала письма на стол.
Имена и фамилии, обращения к родителям, сестрам с традиционными поклонами, трогательные в своей наивности, мелькали перед взором Ули. Их было так много, этих писем, что только одно их проглядывание заняло у нее немало времени. Но среди них не было письма от Вали…
Уля сидела, ссутулившись, опустив руки на колени, и смотрела перед собой с бессильным выражением… Тихо было в домике. Таисия Прокофьевна и сестренка Анатолия уже спали. Маленький огонек коптилки с чуть струившейся с кончика его дымкой копоти то спадал, то вспрядывал, колеблемый дыханием Ули. Ходики над ее головой отсчитывали секунды со своим ржавым звуком: «Трик-трак… трик-трак…» Домик Попова, так же как и домик Ули, стоял отдельно среди хуторов, и это ощущение отъединенное их жизни от жизни людей присуще было Уле с детства, особенно в осенние и зимние ночи. Домик Попова был добротный, тонкое звенение ветра, уже немного зимнее, едва доносилось из-за ставен.