Майор некоторое время походил по комнате, потом молча вышел Я пошел за ним. Он погулял по двору, посмотрел на часы, ступил на свой ящик и взялся за бинокль, висевший у него на груди.
– Летит, – сказал он и поднес бинокль к глазам.
Мы пошли на аэродром. И повторилось все то, что я уже видел. Новая тройка шла, почти бежала нам навстречу. Майор торопился к ним.
– Вчера не вернулся один экипаж, – сказал он на быстром ходу. – Замечательные ребята! Я еще не теряю надежды. Могут еще прийти. Правда?
– Конечно, – ответил я, – теперь от немцев часто приходят.
– Я тоже так думаю, – сказал майор.
Он остановился и, приложив руки к шлему, стал слушать донесение.
Вечером я разговаривал с первой тройкой, бомбившей аэродром. Уже из штаба армии было получено известие, что наша авиация уничтожила все немецкие самолеты, обнаруженные утром. Настроение у трех молодых людей было приподнятое. День прошел очень хорошо.
Мы сидели в комнате политрука Дубинина – комиссара эскадрильи, опытного, знающего пилота. Он воспитал эту тройку и гордился ею.
– Вот они, наши птенчики! – сказал он. – Летчик сержант Мельников, штурман сержант Гапоненко и стрелок-радист старшина Каверников.
«Птенчики» переглянулись и засмеялись.
Выяснилось, что экипажу самолета шестьдесят два года. Мельникову – двадцать три, Каверникову – двадцать, а Гапоненко – девятнадцать.
– Как раз стукнуло шестьдесят два, – заметил Мельников со смехом.
– Да вы, ребята, снимите комбинезоны, – сказал политрук, – здесь жарко. Опустите их до пояса. Как в столовой.
«Птенчики» опустили комбинезоны, и тогда на трех гимнастерках засветились золотом и эмалью три новеньких ордена Красного Знамени.
Я хотел бы рассказать читателям биографии этих молодых храбрецов. Но их нет еще. Их биографии только еще начинаются. Во всяком случае, семьдесят четыре блестящих боевых вылета – прекрасное начало.
Как все было? Они учились. Мельников окончил семилетку. Потом учился в животноводческом техникуме. Мечтал стать музыкантом, но в музыкальный техникум ему не удалось попасть. Потом он работал на лесозаводе и без отрыва от производства учился в аэроклубе.
– Когда к нам приехали летчики, настоящие летчики, отбирать ребят в летную школу, они мне сразу понравились, – сказал Мельников, – вот они, оказывается, какие, летчики… Такие, знаете… эластичные. Они мне здорово понравились с первого раза.
Со своими двумя неразлучными спутниками Мельников познакомился уже в части. Гапоненко кончил десятилетку в кубанской станице. В день окончания школы выпускники гуляли со своими девушками. Был теплый кубанский вечер. Они встретили почтальона. «А, – сказал он, – вот вы где, ребята!.. Вас-то мне и надо». И роздал им всем повестки из военкомата. Уже на другой день девять юношей были в Краснодаре, и всех девятерых зачислили в школу штурманов. Им дали погулять тринадцать дней. Последние тринадцать дней детства. И сразу началась юность.
Гапоненко смотрит на себя, того кубанского, с высоты по крайней мере пятидесяти лет – так много времени ушло за последний год! Смотрит с некоторым даже юмором.
– Я такой был… Жоржик. Волосы челочкой. Кепочка. Одним словом, совсем не то. Вылетел я как-то с инструктором, в школе. Должен был проложить курс. Говорю инструктору: «Подъезжаю к цели» А инструктор обернулся и говорит: «Учтите, курсант, мы не подъезжаем – мы летим».
Каверников был шофером.
– Три года вкручивал это дело, – сказал он хмуро.
Потом со сказочной быстротой школа стрелков-радистов, война, первый боевой вылет.
Об этом первом боевом вылете вся тройка говорит с юмором. Но, видно, ребятам было тогда не до юмора.
– Летели и земли не видели, – сказал Мельников.
Прежде чем полететь, распрощались со всеми, сделали распоряжения, как поступить с несложным их имуществом, отдали фотографии любимых девушек. Одним словом, полетели в полном убеждении, что никогда больше не вернутся. А потом привыкли. Ничего. Летают.
– Заядлое дело, – сказал Мельников. – Затянуло.
– Они вам про себя не расскажут, – заметил политрук Дубинин. – Смотрите, первый полет был у них в октябре, а сейчас как будто десять лет летают. Талант! Помню, брал их ведомыми в облака. Левый самолет сразу вывалился, а эти, справа, идут. Криво, косо, а все-таки идут. Ну, думаю, оперяются птенчики. А потом как стали летать! Только держись! Один раз немцы хотели их от меня оторвать (а оторвут – значит, конец!). Смотрю, машина Мельникова, как венком, окружена черными разрывами. Но ничего. Молодцы! Шли вперед. Хорошо держали строй! Тогда они и подбили «мессершмитта» под Солнечногорском.
«Птенчики» хмурились.
Им было неловко, что их так хвалят.
15 января 1942 г.
Военная карьера Альфонса Шоля*
Знакомство наше произошло под землей, на глубине трех метров. Было это в землянке, в очень хорошей землянке, являющейся составной частью целого подземного городка в густом еловом лесу, недалеко от Малоярославца.
Альфонс Шоль был в немецкой зеленой шинели с ефрейторскими нашивками, ботинках из эрзацкожи и пилотке из эрзацсукна. Альфонс Шоль плакал, размазывая слезы на своем грязном лице большой, грубой рукой с серебряным обручальным кольцом на указательном пальце. Я старался его утешить.
– Вы только на них посмотрите! – говорил Альфонс Шоль, в десятый раз расстегивая шинель и доставая фотографическую карточку. – Это жена и сын.
И я в десятый раз вежливо рассматривал карточку, а ефрейтор в десятый раз принимался всхлипывать и размазывать по лицу слезы.
На карточке были изображены очень некрасивая толстая молодая женщина, которую провинциальный фотограф (чего не сделаешь для искусства!) заставил окаменеть в чрезвычайно неудобном положении, и пятилетний мальчик – вылитый папа. У мальчика были такие же, как у папы, оттопыренные ушки и низкий лобик. Только у папы выражение лица было плаксивое, а у мальчика капризное. Когда видишь сына, похожего на отца, как две капли воды, отца почему-то становится жалко.
Альфонс Шоль рассказывал о себе охотно и торопливо, как человек, который боится, что ему не поверят, хотя и говорит чистейшую правду.
Взяли его сегодня утром. Красноармейцев поразило одно обстоятельство. В отличие от прочих немецких пленных, обычно заросших, грязных, вшивых, в разодранных шинелях и дырявых сапогах, Альфонс Шоль являл собою необычайное зрелище. На нем все было новое – шинель, пилотка, ботинки. Все это не только не успело пропитаться запахами войны: порохом, дымом и отработанным бензином, – но сохранило, правда, военный запах, но свойственный никак не передовым позициям, а глубокому тылу – запах цейхгауза. Только лицо и руки были у него грязные. И на грязном лице светлели пятна от слез.
Его взяли в семь часов утра. Он сидел в снежной яме и дрожал. Он поднял руки еще задолго до того, как к нему подошли.
На первом же допросе он сообщил, что прибыл на фронт три дня назад и еще ни разу в жизни не стрелял.
Военная карьера этого молодого человека началась два года назад. Ему посчастливилось: он попал в Краков, в караульною часть, и целый год занимался тем, что стоял на часах у солдатского публичного дома. Конечно, это не слишком почетная обязанность – охранять публичный дом. И сцены, которые происходят у входа в это почтенное, чисто германское военное учреждение, не так уж приятны. Но там никто не стрелял в Альфонса Шоля. Там было безопасно. И Альфонс Шоль был очень доволен. Он сказал мне, что считает краковский период своей военной деятельности наиболее для себя удачным.
– Там было хорошо, – добавил он, подумав, – там было очень хорошо!
Это существо в ефрейторской шинели, с мозгом овцы и мордочкой хорька, разговаривало с полной откровенностью. Оно старалось все рассказать, ничего не пропустить, раскрыть всю свою душу.
– Разве это хорошо, – сказал я, – что немцы на завоеванной земле сгоняют женщин в солдатские публичные дома?
Он очень хотел ответить так, чтобы это мне понравилось. Но он не понимал, какого мнения я от него жду. Поэтому он ответил неопределенно:
– Солдатский публичный дом – это как воинская часть. Меня поставили – я и стоял.
Следующий этап в деятельности Альфонса Шоля был менее удачным. Но жить еще можно было. Его перевели в польский город Ясло денщиком к старшему лейтенанту. Он чистил лейтенанту сапоги. Что он еще делал? Он еще чистил лейтенанту мундир.
Я спросил его, что он может сказать о польском населении.
– Поляки с нами не разговаривали, – ответил Шоль.
– Как? Совсем не разговаривали?
– Они с нами никогда не разговаривали. Если мы спрашивали что-нибудь, поляки не отвечали.