— Есть одно…
Самсон Попенкин чуть-чуть подался вперед, но узкое лицо бесстрастно, и взгляд непроницаем.
— Мы, помнишь, как-то давали статейку о загрязнении речки Кержавки…
— И?..
— Нет, нет, все в порядке — прицел верный. Только робко мы кричим об этом. Родная природа уничтожается, а мы с эдакой укоризной, без напора, без запала…
И Самсон Попенкин уныло обмяк: загрязнение речки — тема мелкая, боковая, да к тому же с длинной бородой. А Илья Макарович вдохновенно поблескивал глазами:
— Тут надо, брат, во все колокола бить! Чтоб все услышали да встрепенулись. Набатную статью требуют! Понимаешь — набатную!
Но Самсон Попенкин не разделял воодушевления.
— И это все? — спросил он.
— Что еще?.. Всколыхнуть надлежит массы! Набатом! Тебе мало?
Натуре Ильи Макаровича свойственно: «А он, мятежный, ищет бури…» Только, чтоб буря была не слишком — ну, не в стакане, конечно, и не в лохани, речка Кержавка как раз подходит.
И дождь, дождь за окнами. И намозоливший глаза купол собора. И небо обложное, беспросветное…
— Так я пойду, Илья Макарович.
— Набатную статью! Набатную! Во всю силу! Во все колокола! В ближайший номер!
— Ладно, набатная так набатная.
3Фоторепортер Тугобрылов сунулся было к нему с мокрыми еще снимками передовой силосной башни, но Самсон Попенкин захлопнул перед ним дверь:
— Занят!
Сел за стол и, чтоб не видеть мутного окна, зажег свет, задернул пыльную гардину. Покоя не было в душе, зыбкое чувство ясновиденья — что-то будет, что-то неминуемое! — не рассеялось после разговора с главным редактором. А должно бы рассеяться. Загрязнение речки Кержавки… Из такой завалящей темы искру не высечешь. Шум, дым, вихри враждебные… Неужели стал стареть, чутье отказывает?
Вынь да положь колокольный набат, никак не меньше. Впрочем, это дело привычное: Самсону Попенкину приходилось подымать колокольный трезвон по мясу и молоку, яйценоскости кур и вывозке навоза, холодному выращиванию телят и горячей обработке металлов. Теперь вот о загрязнении речки Кержавки…
Набат? На такую тему?..
И Самсон Попенкин насторожился — тут что-то есть.
Этот набат кому-то не понравится. Кому? Да в первую очередь директору Китежского комбината товарищу Сырцову Каллистрату Поликарповичу. Дядя Каллистрат в граде Китеже ни перед кем не ломает шапку. За спиной дяди Каллистрата всесильные главки крупнейшего в стране министерства, поддержка самой Москвы!
Набат против него?..
Неужели нашелся такой удалец, который решился сразиться с китежским Ильей Муромцем?
Сразиться один на один?.. Э-э, в том-то и дело, что нет. Просит ударить в набат, поднять весь город, всколыхнуть массы!
Каждому китежанину хочется, чтоб репка Кержавка в озеро Светлояр, в которое она впадает, были чисты. Каждый китежанин наверняка откликнется на набатное слово.
Мелкая тема, ой ли? Она-то и способна поднять город. А с целым городом даже могучему Каллистрату Сырцову воевать тяжеленько.
Но тогда двинет силы курирующий главк, зашевелится министерство, вступится Москва!
Град Китеж против самой матушки Москвы?!
У Самсона Попенкина по спине побежали холодные мурашки: такого еще на его памяти не бывало. И вспомнилось вдохновенное лицо Ильи Макаровича: «А он, мятежный, ищет бури…» Будет буря тебе, дорогой Илья Макарович, еще какая! Закачаешься на своем стуле.
«Может, предупредить?..» — подумал Самсон Попенкин. Он сработался с главным и, право же, не хотел, чтоб добрейшего Илью Макаровича повыдуло бурей из редакции.
По тут же представил себе — буря не разразится, завтра будет походить на сегодня, сиди перед заплаканным окном, изучай лысый череп собора… У кого душа не просит бури, кому не хочется порезвиться.
Илья Макарович ищет бурю весьма умеренных размеров, ну а он, Самсон Попенкин, не прочь покачаться и на высоких волнах. Он полегче Ильи Макаровича, а потому понаплавистей.
4
Но кто должен ударить в набат? Любой и каждый на это не способен — нужен лихой человек.
В граде Китеже не перевелись отважные рыцари, умевшие орудовать пером ничуть не хуже, чем их достославные предки копьем и палицей.
Испокон веков по деревням и селам святой Руси встречаются недюжинные натуры, которых почтительно величают ухарями, сторонятся при встрече. Первым ухарем китежской печати по праву можно было назвать критика Петрова-Дробняка. Он пришел в литературу от сырой земли, наделен черноземной силищей, буйством нрава и столь выразительной откровенностью неприглашенного стиля — «И-эх, расшибу!» — что вызывал невольное содрогание у слабонервного читателя. Уж кто-кто, а Петров-Дробняк мог оглушить набатом, но все дело в том, что, взобравшись на колокольню, он не любил слезать вниз. Пробив в колокола, собрав народ, Петрову-Дробняку ничего не стоит закричать: «Бей их!» И указать на тех, на кого у него давно горит зуб. Самсон же Попенкин не раз, случалось, перебегал дорогу старому ухарю. Петров-Дробняк не подходил.
Полной противоположностью этому полубылинному Василию Буслаеву был Арсентий Кавычко, чье отточенное мастерство отличалось изяществом, характер — улыбчивостью, а душевной щедростью природа наделила его столь богато, что его натренированное перо умело выводить эпитеты лишь в превосходных степенях — «глубочайший талант», «тончайшее наблюдение», «проникновеннейший взгляд», — так что у читателя от столь изысканной пищи порой появлялись низменные желания: «Селедочки хотца!» Арсентий Кавычко мог, конечно, ударить в колокола, но вместо набата у него наверняка получился бы лирическо-плясовой перезвон: «Ах, милашкин сын, комаринский мужик!..»
Жил в Китеже и небезызвестный Борис Моисеевич Чур — закаленный легионер, преданно служащий своим оружием всякому, кто его позовет. За многолетнюю службу он вытренировал себя в разных стилях и жанрах. Ему ничего не стоило обернуться «серым волком по земли, сизым орлом под облакы», он мог (если буде дозволено) ухарски крушить на манер Петрова-Дробняка и сладкоголосо величать (коль настоятельно требуют) в духе Арсентия Кавычко. Набат — пожалуйста, Чур и это сумеет. Он и на колокольне не задержится, сразу спустится, скромненько встанет в сторонке. Но сложность в том, что каждому известно — доблестный Чур, как истинный легионер, действует не сам по себе, а по приказу. И конечно же сразу станут искать — кто отдал приказ, по чьему наущению прозвучал набат? Чур первый же и укажет на Самсона Попенкина — он послал, на нем вся вина. Э-э, нет, чур меня! Самсон Попенкин вовсе не хочет, чтоб на него целились указующим перстом.
Град Китеж не беден людьми, умеющими держать перо в руках, но в кого ни вглядись — каждому рыцарю чего-то не хватает, каждый с изъянцем.
Самсон Попенкин начал было уже тихо отчаиваться, как вдруг его осенила гениальная идея: «А не поставить ли куницу на воротник!» Он даже на минуту-другую впал в столбнячок, сидел и очумело помаргивал.
Вот так находка!..
Впрочем, даже находкой-то назвать нельзя — лежало на самом виду. Человек, имя которого сейчас пришло в голову Самсону Попенкину и оглушило его, был более известен в Китеже, чем Петров-Дробняк, Арсентий Кавычко и Чур, вместе взятые. Но прежде стоило подумать, и крепко подумать, уже потому, что приходилось просить помощи у того, кто в ней всегда сам нуждался.
В тишине своего тесного кабинета Самсон Попенкин принялся мысленно взвешивать и ощупывать не кого-нибудь, а местного поэта Ивана Лепоту.
Любой поэт, как бы ни было мало его поэтическое поле, старается пожать с него посильные лавры. Иван Лепота умудрялся на своем поле выращивать только шишки. Дитя природы, он влюбленно умилялся всему, что попадалось на глаза. Видел, например, кочки в лесу и сразу же приходил в восторг. Одно то, что кочки не чужие, не занесенные со стороны, а свои, родные, китежские, давало ему право считать — лучшие в мире! Китежская рябина, как бы ни горька она была, — все-таки самая сладкая. Китежские грибы — самые ядреные. Китежские церкви — самые высокие… Казалось бы, честь и слава ему за такое любвеобилие, но… беда в том, что Иван Лепота не умел остановиться вовремя, — начав умиляться всему, что попадает на глаза, он забывался и начинал умиляться, чего и видеть-то никак не мог. Например, ни с того ни с сего со всей своей умилительной силой он начал воспевать китежский колокольный звон, тогда как колокола в славном граде Китеже давным-давно были сняты с колоколен. Выходило, звонит то, что звонить уже никак не может. Или вдруг в порыве вдохновения Лепота восклицал: «В табуне горячего выберу коня!» А в то время горячих коней вокруг Китежа на зиму привязывали к потолочным матицам, чтоб не упали от бескормицы. Да и какие табуны коней, когда пашут, боронят, возят поклажу на тракторах да на машинах. Тракторам же Лепота упрямо не хотел умиляться. И потому его постоянно били за искажение китежской действительности, за очернение, а в одно время уличили в антипатриотичности, заклеймили как безродного космополита. На что сам Иван Лепота отозвался недоуменными стихами: