Старик поддался на слова «не срами меня», надел рубашку апаш и синий шевиотовый костюм. Перед зеркалом он сделал грозное лицо и сказал:
— Ну и ну! Ай, едрит твою в качель!
За Аглаей зашли по дороге. Она уже ждала на крыльце — праздничная, в белом платье, очень румяная, с сумеречно поблескивающими глазами.
В театре дед тыкал пальцем на сцену и громко, никого не стесняясь, не обращая внимания на шиканье, спрашивал:
— Это кто? Чего он? Которая ему жена?
Или крякал и сердился:
— Дурак! Ну и дурак и дурак! Душу продавать? Ай-ай!
Кругом тихо посмеивались, а Родион Мефодиевич улыбался и переглядывался с Аглаей: удивительно умела молчать и улыбаться эта женщина!
В антракте дед, прогуливаясь, норовил пройти мимо зеркала и каждый раз при этом делал грозное, неприступное лицо, приговаривая одними губами:
— Ну и ну! Это да!
Больше всего деду понравился Мефистофель.
— Хитрый, видать, — говорил он, — именно что дьявол. Добился своего. Нет, тут дело такое — не вяжись! Верно говорю, Варя?
Ужинали дома. Евгения еще не было. Варвара о чем-то шепталась с Володей, и Степанову казалось, что она ломается; дед с сожалением снял шевиотовый костюм, выпил водки и ушел спать. Аглая и Родион Мефодиевич сидели у окна; она, не жалуясь, рассказывала ему, что устает, — выматывают езда по области, бездорожье, дурацкое, чиновничье отношение к делу некоторых работничков.
— Молодость-то миновала, — произнесла она вдруг, — силы не те. Иной раз раскричишься зря; бывает, что я обидишь кого…
Сложив маленькие смуглые руки на колене, она потупилась, потом взглянула Родиону Мефодиевичу прямо в глаза и спросила:
— Тебе тоже не легко, Родион? Вижу я — виски седеть стали…
Он виновато улыбнулся и налил себе вина.
— На флоте не жалуюсь, Аглаюшка, а здесь как-то… Не вышло, не состоялось, что ли… Вот Евгений…
— Что Евгений? — спросила Аглая.
— Не понимаю! — с тоской сказал Степанов. — В толк не взять…
— А вот Владимир понимает. И довольно точно. Володя! — окликнула она племянника. — Расскажи Родиону Мефодиевичу то, что давеча мы с тобой говорили насчет Жени.
— Да ну! — тряхнул головой Володя.
— Говори, — сказал Родион Мефодиевич, — чего уж там…
— Я грубо могу говорить, — произнес Володя, вставая с дивана. — Я деликатно не могу…
Родион Мефодиевич попытался улыбнуться:
— Деликатно и не прошу.
— Не знаю, кто тут виноват, судить не берусь, — сказал Володя, — но только ваш Евгений все как-то вбок живет, понимаете? Я это ему недавно в личной беседе высказал, поэтому не стесняюсь и вам прямо это же повторить.
Он встряхнул головой, подумал и заговорил ровным, глуховатым, жестким голосом:
— За то, что я ему высказал, он меня назвал лектором, пай-мальчиком и разными другими приятными словами, чуть ли даже не карьеристом. Но мне это все равно, я так думаю и думать иначе не могу. Каждый человек в нашем государстве должен жить плодами своего труда, только своего, а не отцовского и не дедушкиного, верно, Родион Мефодиевич?
— Ну верно! — почему-то сердито ответил Степанов.
— Вот мы недавно с Варварой рассуждали насчет серпа и молота. Лучше нельзя придумать — серп и молот! Они символ нашего общественного уклада, и в этот символ куда больше вложено, чем только рабочие и крестьяне. В этом символе весь закон нашей жизни, главный закон, разве не так, Родион Мефодиевич?
— К сожалению, еще не для всех, — уже не сердито, а грустно подтвердил Степанов. — Вот и Варя что-то крутит, не поймешь чего, не то геология, не то искусство театра, а о пользе общественной…
— Теперь я виновата! — обиделась Варвара. — Уж нельзя и помучиться с выбором специальности.
— А что? — жестко перебил Володя. — Действительно, многовато мучаешься. Впрочем, не о тебе речь. Евгений, Родион Мефодиевич, отдельно живет, мне это неприятно вам говорить, но он живет не собою, а вами, то есть, вернее, при вашей помощи, но при этом отдельно от того символа, о котором я давеча толковал. И не то чтобы он спекулировал, ничего подобного, он вами нисколько даже не спекулирует, но он вас в запасе держит — для мало ли чего. И теория у него неправильная: он считает, что вы обязаны Варе и ему создать великолепную жизнь, так как сами и Валентина Андреевна хлебнули тяжелой и трудной. Он и его друзья, а я некоторых знаю, они уверены, что революция делалась для них лично, для того, чтобы, прежде всего им сытно и тепло жилось. Это неправильно, и вы тут неправы с тем, что все для детей, но я говорить не стану, вы рассердитесь…
— Нечто в этом роде я и предполагал, — произнес Родион Мефодиевич, — нечто в этом роде, но разве вас разберешь? Черт вас знает, что за народ…
Сложив руки за спиною, он ходил из конца в конец по столовой своей твердой поступью. Лицо у него было растерянное, почти несчастное.
— Евгений — приспособленец, — негромко, но очень твердо сказал Володя. — Молодой, но в чистом виде. Уже совершенно готовый.
Степанов поморщился.
— Это точно? — спросил он.
Володя молча пожал плечами.
— Мы немножко иногда любим переусложнять! — сказала Аглая. — Конечно, жизнь — штука сложная, но вот, например, ябеда в школе, наушник и доносчик разве это уже не характер? Я тебе, Родион, точно я грубо скажу — я вашего Женю терпеть не могу давно и думаю, что тебе с ним нужно провести не просто воспитательную работу, а борьбу, вплоть до чего угодно…
— До чего же именно? — с горькой усмешкой спросил Степанов. — Или вам непонятно, что по отношению к Жене мои права не только ограничены, но их нет. Обязанности у меня есть, а прав нет. Ну да, впрочем, что об этом толковать…
Вошел дед во флотской черной шинели, накинутой на исподнее, спросил:
— Квасу не видел? Воды три корца выпил, не помогает. И не кушал будто ничего такого…
Оглядел всех, сконфузился, заметив завязки от кальсон, и ушел искать свой квас.
— Так-то! — сказал Родион Мефодиевич. — Веселый вечерок. Ну уж вы меня извините…
Проводив гостей, он поцеловал Варвару и, увидев жалость в ее глазах, сказал, что хочет спать. Чего-чего, а жалости к себе он не переносил. Варя долго фыркала в ванне, потом и она затихла. Степанов вернулся в столовую, налил себе холодного чаю, зашагал по комнате из угла в угол.
Евгений вернулся поздно, открыл своим ключом дверь и вошел в столовую. Отец все еще ходил из угла в угол с папиросой в руке.
— Добрый вечер! — поздоровался Евгений.
— Добрый вечер! — ответил Степанов. И добавил, что можно бы приходить и пораньше. Впрочем, он не сердился. Ему просто показалось, что к нему незвано пришел чужой человек.
Этот чужой юноша сел за стол и принялся ужинать, слишком быстро почему-то рассказывая, как играл правый край и как они все после матча поехали на дачу к Шилину, как они там пили ледяной лимонад, купались и вообще провели время. Родион Мефодиевич молчал и слушал. Может быть, если просто молча слушать, то отыщется утерянный ключик. Ведь было время когда он подолгу носил маленького, больного, сопливого Женьку на руках, когда доставал для него в голодном Петрограде сахар, доставал, унижаясь. Было время, когда показывал Женьке буквы. Как же так? Приспособленец? То есть чужой человек? Человек, который все делает только для себя?
И опять, в который раз, Родион Мефодиевич задавал себе один и тот же вопрос: когда, как, почему это случилось?
И вдруг понял — почему.
Его словно осенило: потому что было время, когда вся жизнь Алевтины сосредоточилась на Женьке. Он был всем, все делалось ради него, ему можно было все. Разве имел право Родион Мефодиевич, измученный и усталый, послать мальчика за бутылкой пива, за папиросами или за спичками? Мальчик должен только испытывать радости, а если не радости, то учиться. Детство — самое счастливое время, утверждала Алевтина. А если Степанов возражал, она говорила:
— Ты так думаешь, потому что он тебе не родной. Сирота, конечно… Обидеть его, имей в виду, я не дам. Запомни…
Лет пять назад за семейным обедом Евгений безобразно схамил Родиону Мефодиевичу. Как все добрые люди, Степанов был вспыльчив. Никого не видя, почти теряя сознание от бешенства, он схватил со стола стопку тарелок и шваркнул ими об пол. Завизжала Алевтина, повисла на отце маленькая Варя. Евгений, побледневший, сказал спокойно:
— Псих ненормальный!
Степанов ушел из столовой. За стенкой было слышно, как Алевтина что-то быстро и кротко говорила Евгению, было слышно, как тот отвечал:
— Да пошел он к черту, дурак старый!
Потом Евгений напевал. Он ходил по коридору, топал ногами и нарочно напевал. Напевал, чувствуя свои силы, свою власть, напевал, понимая всю беспомощность отчима. Конечно, почему было Жене и не напевать? Он ведь нервный мальчик, а отец у него хам, мужик, быдло. Это последнее слово из лексикона мадам Гоголевой очень прижилось к Алевтине.