— Распишись вот здесь. Денисова. В этой вот графе. Так, готово.
— Сколько же мне приходится? — склоняется баба над ведомостью. Почем трудодень?
— Ты в посевную обедала на таборе за счет колхоза? — Яшкин в бумаги смотрит.
— Обедала, как же...
— И в сенокос ела?
— Ела...
— И в уборочную?
— Ну...
— И парнишка был с тобой?
— Был, Степка...
— Все, с колхозом ты в расчете. Ни он тебе, ни ты ему.
— А как же трудодни? — глядит баба на Яшкина. - Писали целый год трудодни.
— Писали, а вы их съели. Следующая.
— Но видит этого Кобзев, но слышит ничего оп, нет его. Пробовал говорить раз там, в районе. Что головой в степу. Что ж, пусть так и будет. Пробыл председателем пятнадцать лет. Нужно? Можно еще столько же. До пенсии чтоб. Негоже вроде после лет таких работу менять. А если поперек кому, можно и уйти. Ничего. Стерпит.
— Лаврентий Кузьмич, мужики идут, — прибежала рассыльная. — Всех собрала. Сейчас...
— А а, — поднял голову Кобзев, не понимая. — Оповестила? Ну иди домой. Погоди: по пути зайди к Яшкину, чтобы через час был в конторе. Глухова — после обеда. Все.
— Стали собираться мужики. Первым пришел Павел Лазарев. Деревянная нога его с резиновой набойкой слышно скрипела, пока шагал через переднюю. Вошел, кивнул молча, сел на скамью. Рассыльная скамью принесла из холодной. Сел, выставил вперед протез, стал шинель расстегивать. Пальцы не слушаются, не сладят с крючком. Насилу расстегнул. Шапку армейскую положил рядом на скамью. Широкое лицо его задубело от мороза, рыжие вислые усы понизу схватились льдом. Сгреб Павел пятерней с усов, полез за табаком, да приостановился, вспомнил: не курит Кобзев сам и никому не разрешает курить здесь. А курить хотелось. Выйти если...
— Кури, Лазарев, — заметил Кобзев.
Только закурил, тут четко, будто строевую рубил, вошел Тимофей Харламов. В шинели тоже, воротник поднят, пустой рукав в карман заткнут. Не поздоровался, сел рядом с Павлом. Стали они тянуть одну самокрутку по очереди. Молчали, и Кобзев молчал, ждал, когда подойдут остальные. Подошли Сорвин и Милованов, оба в бушлатах под ремень и роста одинакового — братья будто. Только лицами непохожи. У Тихона лицо пористое, мягкое, нос широкий, вроде из резины, губы толстые, большие, говорит быстро. У Прони Милованова лицо маленькое, тугое, нос совиный, а глаза всегда настороже — не обойдешь. Вошли, а тут и Данила Басюков за ними, кузнец колхозный. Старше всех он здесь, пятьдесят ему, а может, и больше. Лицом темен, кашляет зиму-лето, дымом от него, углем кузнечным тянет. Сел, согнулся, закашлялся сразу. Сорвин с Миловановым разговаривали.
— Вот что, мужики, — поднял голову Кобзев, но посмотрел не прямо на них, а в сторону несколько. — Пойдете, — да они уже и знали об этом, догадывались, — пойдете с обозом в город. Быков вчера поставили к сену, выезд во вторник утром. Повезете свиных туш двадцать пять штук да пятьдесят бараньих. Что станете покупать, мы еще уточним с кладовщиком. Сейчас идите в бондарку, отвода делайте к саням, завертки смените, возьмите в запас, чтобы дорогой канители не было. Веревки и все, что нужно, у Яшкина. Он скоро подойдет. Сена воз накладете, получше которое. В санях этих, с сеном, конь мой пойдет. Пойдет с конем вместе семь подвод. Вас шестеро. В дорогу колхоз вам ничего не дает. Оплата — трудодни.
Мужики переглянулись: кто же шестой? Кладовщика, что ли, решил послать? Да ну...
Кобзев помолчал, потом докончил:
Обоз поведет Глухов. Все. Вопросы будут?
Глухов так Глухов, нм все равно. Подымались мужики. Вопросов не было. Пошли.
— Харламов! — окликнул Кобзев. — Останься поговорить надо.
Тимофей вернулся от двери, сел. Мужики уходит, переговариваясь. Стихли шаги.
В тот вечер, когда Тимофей Харламов избил Глухова, Глухов прибежал к Кобзеву. Прибежал расхристанный, лицо в крови, сел возле порога, застонал, заныл.
А за что? — спросил тогда Кобзев. Он-то знал за что, да от Глухова хотел услышать. — За что он избил тебя? Ну иди, подумай, завтра разберемся. Забыл ты...
Назавтра с утра Кобзев предал рассыльную за Харламовым. А тот не пришел. Послал второй раз. Тимофей явился пьяный. Не то чтобы совсем, но выпивши шибко.
— Ну, — нехорошо спросил оп от порога, — что скажешь, председатель, нового? А?
Закрой дверь. — Кобзев по обыкновению сидел за столом, голова опущена. — Сядь.
— Закрою, что скажешь?
— Глухова бил вчера?
Бил, — кивнул согласно Тимофей.
— Так он в район собирается, жаловаться на тебя. Сегодня собирается. Это как?
Та-ак, значит, — протянул Тимофей, — может, и ты с ним поедешь, пред-се-да-тель? — И левой рукой своей, в которой силы было побольше, чем в двух Кобзевых, сгреб Кобзева за грудки и, раскачивая его, подтягивая через стол к себе, целясь левым глазом — правый, вытекший, дергался, и дергалась правая же изрубленная щека, левым глазом целясь в переносицу зашептал:
А я вас с Глуховым... видел, понятно? Я на пулеметы ходил А ты знаешь, чем он без нас занимался здесь, Глухов твой? Не знаешь? Ну так мы знаем.
И опосля Глухова до тебя с Яшкиным доберемся. Пусть едет. Только я еще разок с ним побеседую. За все. Так и скажи. А потом...
— — Отпусти, устало сказал Кобзев, и тот послушно отпустил. — До меня добираться нечего. Я весь тут. Бабу твою я не топтал, в колхозе ничего не брал. Ни зерна. Га-ад! — закричал он вдруг пронзительно. Так, что стекла в окнах, казалось, звякнули. Никогда такого не было с ним за пятнадцать лет председательства, не кричал он. — Ты воевал! А мне, думаешь, легко здесь было?! С бабами! Вояки... — И вышел вон из конторы, саданув дверью. Харламов отрезвел тут же. Потом, когда остыл Кобзев, неприятно ему было за суету свою и крик свои. Вроде бы криком этим смазал оп напрочь пятнадцать лет работы. Конечно, Кобзев бы мог посадить тогда Харламова, за Глухова заступись (при свидетелях бил) и от себя добавив. Посадишь, ну а что дальше? С кем останешься? С кем работать будешь? Да и не его нужно сажать в первую очередь, а Глухова. И его, Кобзева, что не замечал проделок того. Он бы, Кобзев, на месте Тимофея так же бы и поступил...
Остыл, вызвал Глухова.
— Ты, вот что... не вздумай писать куда или ехать жаловаться. Сам виноват. А Харламова накажем. Разберемся и накажем. Понял? Иди.
— Вот что, Харламов, — сказал теперь Кобзев, не глядя на Тимофея. И тот в окно глядел, а оно замерзлое. — В поездке Глухова не трогать. В первый раз сошло тебе, во второй раз можешь и поплатиться. Если не уверен в себе, пошлем другого. Скажи спасибо, что отговорил Глухова тогда. Просто получил бы срок. Глухова не знаешь?
— Не трону, — Тимофей встал. — Его не тронь, оно вонять не будет. Что еще? Все? — Из открытых уже дверей повернулся. — Баба моя за быком приходила. Дров — щепки во дворе не сыщешь. Что ж, я их так оставлю? Мог бы дать быка сегодня на день.
— Приходила, — Кобзев из-за стола приподнялся, все утро просидел, ноги затекли. Подошел к печке. — Скажешь мужикам, завтра с утра на быках своих по разу можно съездить за дровами или сеном, кому в чем нужда есть. По разу, запомни...
— И отвернулся к окну, будто не было никого в конторе. Тимофей вышел. Кобзев прошелся раз-другой от печки к столу, сел опять за стол, начал наскоро составлять список, длинный список товаров, за которыми и посылал мужиков в город. Напишет, перечеркнет. За этим занятием и застал его кладовщик Яшкин. Пришел.
— Садись, — кивнул Кобзев. Он никого в колхозе своем никогда не называл по имени-отчеству, даже если человек это, как Яшкин, например, был много старше. — Садись, давай вместе подсчитаем. А то у меня уж в глазах рябит от этих вил-лопат. Что станем записывать в первую очередь? Как думаешь? Посмотри.
— Я свой составил, — Яшкин вытащил из кармана пиджака листок бумаги. Очки надел. — Зачту, а ты, Кузьмич, слушай: так или нет. Я тут самое необходимое отметил.
— Давай, — Кобзев положил перед собой свежий лист, чтобы вписать решенное. — Так. Литовок перво-наперво сорок штук. Обедняли мы вконец с литовками. Сорок...
— Не много ли, куда нам сорок, двадцати пяти за глаза? Сколько обычно баб выходит на сенокос? В прошлое лето два звона наскребли едва. Помнишь, как было?
— Ну сколько... сколько есть, все выходят. Мало двадцати, клади тридцать. Писать?
— Пиши.
— Каждый записал в свой листок — тридцать литовок. Яшкин вопрос поставил.
— Та-ак, тридцать штук - ... есть. Теперь ведер у нас нехватка. Ведер десятка два обязательно. Ругань всякий раз из-за них. Бабы свои приносят. Что, писать?
— Двадцать, — кивает Кобзев. — Сапоги резиновые позарез нужны или галоши какие попадут, разных размеров. Отметь, и мужикам наказать: в первую очередь.
— Отметил. Сбрую станем покупать, Кузьмич? Сбруя никудышная совсем. Хомуты...
— А зачем? Наши мужики сделают. Лазарев шорник хороший. Ремни сыромятные у нас есть, а хомуты — старые перетянем. Ты вот что... не забудь, три плиты печных нужно. Веревок сколько в кладовой? А то, как сенокос, все не хватает. Тьфу, веревки же мы сами вьем!..