На западном берегу острова горстью выброшенных небрежной рукой игральных костей был рассыпан маленький город. Он выходил из-под крыла самолета, как пчелиные соты. Это было Аяччо – родина Наполеона.
– Все завоеватели – клинические сумасшедшие, – сказал, поглядев на Аяччо, мой сосед – толстый и шутливый итальянец в черных очках. – Как только человек, родившийся и выросший среди такой красоты, стал мировым убийцей! Невозможно понять!
Он с шумом развернул газету, просмотрел одну страницу, отбросил газету в сторону и сказал, ни к кому не обращаясь:
– О-хо-хо! А де Голль, кажется, неплохой католик.
Рим сверкал вдали яростными отражениями солнца в стеклянных стенах многоэтажных новых домов. Радио часто и нервно повторяло, что синьора Парелли ждет у главного выхода аэровокзала его собственная машина.
И мне нестерпимо захотелось домой, в бревенчатый простой дом, на Оку, на Ильинский омут, где меня дожидаются ивы, туманные русские равнинные закаты и друзья.
Что же касается розовеющего луча солнца, то я тоже увидел его несколько дней спустя вблизи Парижа в городке Эрменонвиле, где в старинном поместье провел последние свои годы и умер Жан-Жак Руссо.
Консьержка открыла нам железную калитку, молча взяла плату за вход и сердито махнула рукой – показала, откуда надо начинать осмотр парка. Потом она так же сердито сказала, что дом закрыт и мы можем только погулять по парку.
Парк был пуст. Мы не встретили в нем ни одного человека. Никто бы не помешал нам побеседовать с тенью Руссо, если бы она существовала в этих местах.
Под ногами трещали желтые листья платанов. Они усыпали не только всю землю вокруг, но и гладь туманных прудов.
Никогда в жизни я не видел таких огромных платанов. Они быстро облетали, обнажая свои исполинские кроны. Казалось, они были отлиты из светлой бронзы великим мастером, каким-нибудь Бенвенуто Челлини. Их вершины окутывал туман, и это придавало деревьям призрачный вид.
Серая тишина стояла вокруг. Парк погружался во мглу. Изредка с ветвей падали нам на руки прозрачные ледяные капли. И всё слетали желтые лапчатые листья. Легкий их треск шел за нами по пятам.
Свинцовое небо простиралось над головой, но цвет этого свинца был все же парижский – легкий и очень светлый.
На острове среди пруда белела гробница Руссо. К ней можно было подъехать только на лодке. Но лодок на пруде не было. И праха Руссо тоже на острове уже не было. Его давно перевезли в Пантеон.
Потом сквозь тюлевую мглу облаков начал просачиваться розовый свет солнца, и платаны вдруг как бы ожили и переменились в лице, – покрылись медным блеском.
Я вспомнил такой же розовеющий вечер на Ильинском омуте, и знакомая тоска внезапно стиснула сердце, – тоска по нашей простой земле, своим закатам, своем подорожнике и скромном шорохе палой листвы.
Прекрасная Франция, конечно, оставалась великолепной, но равнодушной к нам. Тоска по России легла на сердце. С этою дня я начал торопиться домой, на Оку, где все было так знакомо, так мило и простодушно. У меня холодало под сердцем при одной только мысли, что возвращение на родину может по какой-либо причине задержаться хотя бы на несколько дней.
Я полюбил Францию давным-давно. Сначала умозрительно, а потом вплотную, всерьез. Но я не мог бы ради нее отказаться даже от такой малости, как утренний шафранный луч солнца на бревенчатой стене старой избы. Можно было следить за движением луча по стене, слушать голосистые вопли деревенских петухов и невольно повторять знакомые с детства слова:
На святой Руси петухи кричат, –
Скоро будет день на святой Руси
С платанов изредка слетали листья. Сады Эрменонвиля, священные сады, овеянные памятью Руссо, погружались в сумрачный осенний день, такой же короткий, как и у нас в России. Он был так же печален, как и у нас. Что-то родное виделось нам в этом беззвучном тумане, курившемся над прудом, и в молчании близкой ночи.
Нет! Человеку никак нельзя жить без родины, как нельзя жить без сердца.
Июль 1964 года
Я ходил на виллу Боргезе очень часто, и мог бы ходить туда каждый день, хотя бы для того, чтобы посмотреть с поворота дороги на широкое мерцание Рима.
Это не пустые слова. Рим действительно мерцал вдали, как поблескивает под ударами солнечного луча пожелтевший мрамор. Осеннее предвечернее солнце зажигало в обширном прохладном воздухе вспышки бронзового огня на куполе святого Петра и на вершинах других старинных зданий.
Наступил уже октябрь, но не было слышно обычного у нас в России шороха палых листьев. Один звук господствовал в печальных и пустынных садах виллы Боргезе – высокий звон фонтана. Струя воды, зеленоватая, похожая на морскую, лилась в мраморную чашу. В эту чашу, очевидно по привычке, туристы бросали иногда, как в фонтан Треви, мелкие серебряные монеты. Монеты шевелились от ударов льющейся, воды. Отчеканенные на монетах лица аллегорических богинь – олицетворения прекрасных стран: Франции, Италии, Греции – казались печальными оттого, что они были обречены всю ночь лежать на дне чаши, в холодной воде.
Я садился около фонтана на каменную скамью. Ни разу никто не подсел ко мне. Только ловкий мальчишка в клетчатых шортах время от времени стремительно проносился на роликах мимо меня по асфальту и скрывался за виллой Боргезе.
Странно, но фонтан казался мне одиноким, и мне было даже жаль его, как покинутого старика. Его участь была однообразна: только литься и журчать ночь за ночью, пока не засинеет над Римом туманный рассвет. Мы знаем, как тяжелы бессонные ночи для стариков. Изредка неизвестная звезда помигает в далеком небе. Ее слабый луч задрожит в чаше холодной воды из фонтана. И это будет единственная ночная встреча фонтана с живым существом.
В Риме ночи казались мне гораздо более тягучими, чем зимние ночи в Москве. По нескольку раз за ночь просыпаешься от мерного колокольного боя, садишься на постели, прислушиваешься и никак не решаешься встать, одеться и выйти из гостиницы «Начионале» в ночной Рим. Выйти и идти по пустым таинственным улицам без всякой цели, встречаясь только с карабинерами. Они всегда ходят ночью по двое, и слышно, как позванивают их сабли.
Идти по ночному Риму и выйти за Тибр, в Треставере, в сумрачные кварталы, туда, где ты месяцами не услышишь ни одного русского слова. От этого подымается тоска, и кажется, что ты попал в западню и безнадежно заблудился среди этих темных коричневых домов. Посидев у старого фонтана в парке виллы Боргезе и попрощавшись с ним, я поднимался по широкой парадной лестнице в галерею Боргезе, входил в первый зал и тотчас садился на скамейку – надо было приучить глаза к льющемуся с плафона розовому свету, пронизанному золотым сиянием. Как будто в этом огромном и высоком зале только что закатилось солнце. Этот свет исходил от покрывавшей весь потолок и стены росписи художников Джованни Маргети и Доменика Анчелиса.
Каждый, кто входил в зал, озарялся красноватым свечением их красок. Лица людей делались нежными и красивыми от этого света. Особенно лица молодых женщин и детей. И непроницаемое фарфоровое лицо молодой японки. Я ее встречал на вилле Боргезе уже несколько раз. Она ходила по залам галереи очень осторожно, и голова ее слегка склонялась, как цветок на стебле. Темными, непроглядными глазами она смотрела на скульптуры Бернини – удивительного мастера, под рукой которого камень становился податливым и теплым, как человеческое тело. Особенно это было заметно на скульптуре «Похищение Прозерпины»: на бедре у Прозерпины навеки остались вмятины от пальцев похитителя Плутона.
В одно из посещений виллы Боргезе я заметил, как молоденькая японка долго смотрела на Прозерпину, потом оглянулась и сжала тонкими и острыми пальцами свою руку, обнаженную почти до плеча. И на ее предплечье остались такие же вмятины, как на бедре у Прозерпины.
Я улыбнулся. Японка заметила мой взгляд и залилась смуглым румянцем. Ряд ровных и отточенных зубов блеснул из-за приоткрытых губ. Почти гневная, эта улыбка заставила меня отвести глаза и тотчас уйти в соседний зал.
Там лежала на софе изнеженная мраморная Паулина Бонапарт, изваянная Пановой. Каждая складка софы, каждая ее измятость были отделаны скульптором до полного совершенства. Из этой небрежной измятости подымался тонкий девичий стан Паулины, ее стройная спина и девственная грудь. Я заметил, что монахи, изредка забредавшие на виллу Боргезе, старались пройти мимо Паулины, не поднимая глаз. Но из соседнего зала они всегда оглядывались на нее и растерянно улыбались.
Долгое пребывание в залах музея Боргезе начинало утомлять. Задумчивые мадонны и сосредоточенные святые на картинах были облачены в чрезмерно тяжелые и пышные ткани. Они сидели на креслах, высеченных из камня, а низкие холмы за окнами поросли чахлой травой, пригодной только для выщипывания ягнятами.