— Можно, я поговорю с ней? — немного придя в себя, несмело спросил Олесь.
— Нет, плохой ты агитатор, поэт. Лучше я сам по-говорю, — уже более миролюбиво сказал Андрей.
Олесь не вернулся домой. Вышел после обеда, сказал, что пойдет прогуляться, и до полуночи нет. Ольга понимала, что ждет напрасно, в такое время без ночного пропуска он уже не пройдет. Но от тревоги, страха, предчувствия беды она не только не могла спать, но и лежать в кровати: как привидение, в ночной сорочке бродила по дому, ступала босыми ногами по полу, не чувствуя холода, пугаясь теней во дворе и в доме.
За окнами лунная морозная ночь. От мороза трещат деревья. Одинокий выстрел прозвучал где-то, может, на Немиге, а показалось — рядом, на их улице. И свист паровозов никогда не был таким близким, будто железная дорога подошла к Комаровке.
Ставни не закрыты, и Ольга заглядывала то в одно, то в другое окно. Не закрывать ставни попросил Олесь, давно еще — его угнетала темнота.
Ольга вспоминала все, что связано с ним, — каждое движение, каждое слово, каждое желание его. Что он сказал, когда уходил? Какие последние слова его были? Ужаснулась, поймав себя на том, что думает о нем как о неживом. Нет, нет! Он жив! Может, впервые почувствовала она по-настоящему, каким дорогим стал для нее этот болезненный паренек, как сильно она любит его. Ничего она не боится, ни от чего ей не стыдно. Сказала Боровским, что между ними все было. Скажет всему свету, пусть только он вернется. Но что из того, что скажешь о своей любви? Что изменится? Все равно его не удержишь. Нет, не то слово «не удержишь». Не усторожишь!
Она вошла в его комнату, с волнением взяла в руки одну книгу, другую... Листала при лунном свете. Голос его звучал из книг.
Ах, калі б ты магла здагадацца,
Як не хочацца мне ухадзіць.
Из какой это книги? Нет, это не из книги. Это он читал на память. Много читал...
Разгарайся хутчэй, мой агонь, між імглы,
Хай цябе шум вятроў не пугае;
Пагашаюць яны аганёчак малы.
A вялікі — крапчэй раздуваюць[6].
А это она нашла сама — у Блока:
Я сам свою жизнь сотворю
И сам свою жизнь погублю.
Я буду смотреть на зарю
Лишь с теми, кого полюблю.
Часто повторяла эти строки про себя. Но ни разу не прочитала ему: суеверно опасаясь, что это... о нем. И о ней.
Перемену в настроении Олеся после его выхода в город в тот вьюжный день она почувствовала сразу. Недолго он гулял, часа три всего, а вернулся будто обновленный. Потаенная радость светилась в глазах, в каждом слове, в том, как он разговаривал с ней, как играл со Светой и какие стихи читал.
Ольга догадалась, почему он такой: нашел своих, связался с ними, иной причины для такого настроения у этого человека быть не могло. И ее охватил страх. Но страх был иной, не тот, пережитый ею, когда забирала его из лагеря, когда в их доме делался обыск и даже когда в лихорадке он признался, что убил немца. Тогда она путалась больше за себя. Теперь боялась за него, поняла вдруг, что остановить пария у нее нет сил, что стремление его бороться сильнее ее чар, нежности, теплоты, благополучия, сильнее всего, что, по ее представлениям, могло бы искусить любого.
Выходит, сытная еда, теплая постель еще не все для человека. Ее восхищало, что он т а к о й, не похожий на всех, кого она знала до этого.
Она понимала, что такое долг, и никогда, например, мужу не посоветовала бы уклоняться: все идут в армию, все воюют — и ты иди воюй. Но там иное дело, там заставляет закон, и дезертирство — предательство, за него сурово карают. А он, думала она про Олеся, ведь никого же не предал, не по своей вине попал в плен. Так зачем же, настрадавшись, идти одному на такую силищу? Глянь, сколько их, немцев, полицаев! Это же значит идти на верную смерть. Так она думала раньше и не только думала — сколько раз пробовала доказать ему. Иногда он горячо спорил, иногда уклонялся от этих разговоров, читая ей стихи то по книге, то на память. И из стихов, если вдуматься, вытекала его правда, выходило, что о ее правде никто никогда не писал — ни Пушкин, ни Купала. Она полюбила Блока, втайне часто читала его, ей казалось, что в туманных, не очень понятных строках заключена ее правда.
Как у тебя хорошо и светло —
Там за стеною темно...
Дай помолчим, постучимся в стекло,
Дай-ка — забьемся в окно!
Но он, он любил и это. И понимал по-своему.
Нет, после такой перемены, какую увидела в нем, она уже и не намеревалась отговаривать его, упрекать, упрашивать. Хорошо знала, что все слова будут напрасны. Почему он вдруг за какие-то три часа вдруг стал такой?..
— Какой? — засмеялся он тогда на ее вопрос.
— Как... после причастия.
— Ольга, ты начиталась Блока, — и, обняв, горячо поцеловал в губы, еще раз доказав этим, как он обрадован, возбужден.
— Ты не хочешь мне ничего сказать?
— Что сказать?
— Где ты был? С кем встречался?
— Не думаешь ли ты, что я с девушкой встречался? Может, думаешь, с Леной?
— Нет, не думаю. От встреч с Леной ты не становился такой.
— Да какой? Я просто хорошо погулял. Люблю метель. И фашисты не испортили мне настроения. Попрятались в норы от вьюги.
— Ты не доверяешь мне?
— Ольга, я ничего от тебя не таю.
— Поклянись.
— На чем? На Библии, которую ты читаешь? — насмешливо хмыкнул он.
Ольга обиделась, надулась.
...Обнимая подушку, сохранившую, казалось, его живое тепло, его запахи, Ольга проклинала себя за холодность свою. Как она могла обращаться так с ним, когда человек, возможно, готовился к смерти? Оттого и просветленный такой был, действительно как после причастия. Не могла уснуть всю ночь, светлую от искристого снега за окном, от луны, но черную, как яма, от ее мыслей. На рассвете, когда ребенок спал и Лена Боровская еще не могла уйти на работу в немецкую типографию, Ольга бросилась к подруге. Не любила она Лену, в ту ночь, думая о ней, почти ненавидела, но не забывала, что в тяжелую минуту ее всегда тянуло именно к Лене, лишь Лене она могла доверить не только сердечную тайну, но и жизнь — свою и того, кто стал дороже жизни.
Лена только проснулась. Наверно, от длительного голодания у нее припухло под глазами, и от этого она выглядела очень постаревшей, почти сорокалетней женщиной. Мать кормила ее холодной, с вечера сваренной в мундире картошкой, и картошка эта, казалось, застревала у Лены в горле. Ранний Ольгин приход испугал Лену, Ольга это сразу заметила, и у нее подкосились ноги: показалось, что Лена знает что-то страшное, потому и испугалась, увидев ее.
Разговор начала старая Боровская, попросила:
— Олечка, одолжила бы ты нам соли, а то не ест Лена без соли, совсем изголодалась, глупая. Чем только живет, не понимаю. Да ешь ты, доченька.
— Одолжу, тетя, сегодня же принесу.
— Разживемся — отдам.
— Когда это и на чем ты разживешься? — сурово спросила у матери Лена. — В кабалу к Леновичихе залезешь?
— Как же ты обо мне думаешь? — обиделась Ольга до слез; в другое время она бы в грязь втоптала Ленку за такие слова, а тут даже не разозлилась, просто очень обиделась.
Старуха сказала примирительно:
— Дружите, детки, не ссорьтесь. Теперь вся наша сила в дружбе.
Ольга спросила боязливо, шепотом:
— Где Саша, Лена?
— Саша? А что? — Лениной сонливости сразу как не бывало: прояснившиеся глаза смотрели вопросительно. Ольгу немного успокоило, что Лена так встрепенулась: значит, ничего не знает, просто, наверное, подумала, что-то случилось плохое, раз Ольга прибежала в такую рань, ведь еще и комендантский час не кончился.
— Вчера после обеда ушел... ничего не сказал...
Тогда успокоилась Лена, будто усмехнулась, или это пламя коптилки ярче вспыхнуло и осветило ее лицо; расслабленно поправила платок на плечах и заинтересованно, не так равнодушно, как до этого, стала выбирать картофелину. Упрекнула ворчливо:
— На сутки человек отлучился, а ты уже бегаешь по всему городу. Как же это ты его не привязала к юбке? Не привязывается, а? Скользкий, что ли? — теперь уже открыто издевалась Лена.
— Злая ты, Леночка, становишься, — упрекнула Лену мать, но тут же тяжело вздохнула. — Ты прости, Олечка, работа у нее тяжелая, а харчи, видишь, какие... А Ольгу не упрекай, все мы, бабы, такие... Полюбила она его.
— Полюбила! Скажи — присвоила!
— Зараза ты, Ленка! — У Ольги задрожали губы. — Я к тебе с открытой душой...
Лена стремительно поднялась, отпихнув от себя очищенную картофелину, начала завязывать платок.
— Опять ничего не съела, — сокрушалась старая Боровская.
— Не обижайся, Ольга, — добродушно, примирительно сказала Лена. — Может, я от зависти так. Я и в хорошее время не смогла полюбить. А ты и сейчас можешь любить. Не горюй, вернется твой Саша, — сказала она так решительно, что Ольга поверила и успокоилась.