«Жизнь — комедия для тех, кто думает, и трагедия для тех, кто чувствует,— сказал он после приличествующей паузы.— Давай прикинем, где нам с тобой можно о жизни подумать.— И тут же предложил:— В парк Горького — в кегельбан?! Была там? Нормальное заведение...» И он с шутливой решительностью взял ее под руку. С того апрельского дня они часто стали бывать вместе, то в кегельбане, который сразу понравился Алене лакированными желтыми досками дорожек, напряжением, что требовалось для катания по ним тяжелых черных шаров, и костяным дробным стуком и металлическими пристуками, похожими на шум какой-то мастерской, и падением кеглей, вводившим ее в азарт и заставлявшим забывать обо всем на свете; то ходили на закрытые просмотры фильмов, а случалось, шли в ресторан — родители присылали ему много денег, а он к деньгам относился легко.
Когда первый раз он потянул ее в ресторан обедать и она, поотнекивавшись немного (прежде Алена не ходила в рестораны), все же пошла и потом попробовала вытащить свои деньги — шесть рублей, отложенные на проездной,— он покраснел от досады и, оглянувшись на подходившего официанта, закрыл две трешницы на ее ладони своей рукой с мускулистыми от специального тренинга пальцами: «Оставь! Если уж нормальный человек двинул в ресторан и тем более не один, он обязан иметь в резерве, ну, хоть стольничек.— И, вздохнув и коротко разведя руками, добавил поучительно: — Что поделаешь, мир так устроен. Вся прелесть денег в том, что они быстрее всего стирают грань между «хочу» и «могу». А ведь в этом — нет, честно — одно из самых больших наслаждений жизни».
В старших классах Алена нередко бывала в театрах; в сентябре Сергей Иванович каждый год присылал ей целую пачку абонементов на белой глянцевой бумаге, и она иногда ходила на концерты.
Но праздность ресторанов, словно бы переиначивающая сущность человека, и чувство избранности на фильмах, какие могли посмотреть единицы, и выставки, где висели картины, похожие на кроссворды, неотгадывание которых оставляло как бы вне понимания искусства и жизни,— это было совсем другое.
Ни разу она не слышала от отца рассуждений о творчестве, просто, когда он работал, лучше было к нему не подходить. Юрьевский же говорил об этом самозабвенно.
«Свойство поэзии,— говорил он,— преодоление материального мира; тут нужна необыкновенная напряженность духа и в то же время полная раскрепощенность... Мы привыкли говорить о равенстве людей, но есть люди творческие, и есть — остальные, их удел — создавать определенный жизненный уровень цивилизованного общества. И этот уровень для них — основное. Искусство же требует понимания, а не обладания, как вещи, именно поэтому оно по-настоящему гуманно. Для выражения сокровенных переживаний нужно всего несколько слов, а пишутся тома за томами, в которых нет главного: тайны искусства... Банальный пример: «Слово о полку Игореве» — десять страниц, но в нем есть великая тайна, и оно — вечно... Современная литература увязла в потребительском многословии...»
Говорил он очень решительно, и Алене неловко было признаваться, что отец ее пишет и его печатают; она боялась, как бы Юрьевский не начал высмеивать работу отца.
Но во всем этом — в разговорах, в хождении на выставки и фильмы, в ресторанной праздности, в самом том, что красивый и известный на факультете Юрьевский ухаживает за ней,— присутствовала новизна, которая, как и всякая новизна в молодости, стала чем-то высшим в сравнении с тем, что знала она и что было для нее главным прежде. Иногда, просыпаясь утром и подходя к зеркалу, она спрашивала себя: «Ну, что особенного?.. Ну, мила. Глаза византийского разреза, как говорила бабушка... Ну, фигура...— Она, подняв вверх руки, мягко потягивалась перед зеркалом, улыбаясь себе хитро.— А есть что-то, если Андрей…» И счастливо становилось при мысли о том, что он о ней думает.
Тем более пугало ее иногда проскальзывающее у него циническое отношение к жизни, будто он прожил ее, повидав виды, и напрочь разочаровался.
Алена спорила с ним, горячо доказывая, что жизнь прекрасна, что так, как он думает, думать нельзя... Слушая ее, он грустью ли в голосе, усталой ли усмешкой на свежих губах давал понять, что сожалеет о себе таком, но поделать с собой ничего не может, и что если есть на свете человек, способный отодвинуть его от пропасти цинизма, так это она — Алена.
Она спорила, доказывала, не замечая, что привыкает думать о нем, как о близком человеке. Но продолжалось это недолго.
Однажды, уже в начале июня, она забежала к нему в общежитие — Андрей обещал ей дать конспект по метеорологии. Он тщательно хранил все свои четким угловатым почерком исписанные конспекты заполненные кое-где страницами с его росписью, словно тренировался подписывать важные бумаги.
Он принялся было искать конспект, стал вынимать из нижнего ящика стола какие-то фотографии бумаги, тетради, но вдруг обернулся к ней и серыми глазами посмотрел на нее пристально.
«Что? — спросила она.— Найти не можешь?»
Не отвечая, он шагнул к ней, цепко взял за плечи, усадил на раскладной диван и, точно желая что-то шепнуть на ухо, прижался губами к ее щеке.
Она сидела, обмякнув. И страх и стыд от странной мысли, что отец как-то может видеть ее, мешались со страхом осознания, что происходит то, о чем она столько думала, над чем с готовностью смеялась, что представлялось таким запретным, невозможным, желанным.
Он начал гладить ее плечи, лицо, грудь. И гладил, будто пеленая этими то сильными, то чуть щекочущими прикосновениями властных рук; взгляд его изучающе и выжидательно замер на ее лице, и она вдруг стала бояться только одного — сделать что-то не так, как угодно ему.
Осторожно заставляя ее лечь, он поцеловал ее в губы.
Губы его были горьковаты от табачного дыма, и лежать ей было неудобно. Она отвернула голову и смотрела на простенок, пестро оклеенный сигаретными и винными этикетками, с плакатом — черной тушью на желтой бумаге — наискось поверх них: «Если не имеешь, кого любить, люби, кого имеешь». Она помнила, что то ли он должен говорить ей что- то ласковое, то ли она ему, и хотела шепнуть: «Андрюша...»,— но горло сдавило...
Вдруг дверь в прихожей отворилась, раздались шаги.
Алена рванулась подняться, но только успела оправить юбку.
«Сосед. К себе,— с силой удержал ее Юрьевский и приказал шепотом: — Лежи!»
Но тут же постучали требовательно в матово-узорное стекло двери, и дверь распахнулась. Полная девушка с пышной прической замерла на пороге. Лицо ее было бледно, глаза сощурены презрительно. С видимым трудом произнося слова, она выговорила: «Значит, вот так! В ночное время ты занимаешься этим со мной, а днем водишь милых девочек... Не надорвись.— И с угрозой почти крикнула Алене: — А ты — вон отсюда!»
Алена встала и посмотрела на Юрьевского. Он сидел на диване, поникший, улыбаясь некстати. Как-то неловко он дернул плечами, пробормотал: «Прошу тебя, Вика...»
Хорошо, что несколько дней спустя Алена уехала со своим курсом на геодезическую практику в Калужскую область. Там, в поле, под зонтом у планшета, за расчетами теодолитных ходов в разогретой солнцем камеральной палатке, понемногу утих стыд первых минут, когда она, пробежав мимо этой толстой Вики, выскочила из комнаты Юрьевского, загладилась мысль о том, что все всем станет известно, и о ней будут думать бог знает что, и дойдет до отца... А вместе с рассеянием этих страхов ослабла и сила чувства к Андрею, будто она заключалась лишь в тайне их отношений.
Но не забывал он ее. Присылал письма сперва из Забайкальской экспедиции, потом с Камчатки; описывал природу, посмеивался над собой, и ни слова о происшедшем... Письма его нравились Алене, и, несмотря на то, что ей хорошо помнилась потерянность на его лице под властным окриком толстой Вики, она однажды тоже написала ему — несколько строчек в ответ на целые послания со стихами.
Алена была уже давно в Москве, ходила на лекции, а письма от него все получала. Когда же в конце октября он приехал и они встретились на факультете, то виноватая его усмешка и память об этих письмах как-то примирили Алену с ним — встретились друзьями.
Так и пошло: друзья да друзья. Вика еще летом окончила факультет и уехала по распределению, и можно было бы Алене забыть о ней, но не забывалось. И Юрьевский, кажется, понимал это и старался подчеркнуть дружественность их отношений. Лишь пригласив ее встречать вместе Новый год и получив отказ, он стал говорить туманно, что скоро у него пятый курс, преддипломная практика, что распределят его, верно, в Москве—отец позаботится о целевой заявке,— что ему пора подумать о семье, что они чем-то подходят друг другу, и даже признался, что без нее он несчастный человек.
И хотя слышать такое от Юрьевского было приятно и хотя Лилька Луговая, с которой Алена поделилась, принялась твердить, что та дура, что за Юрьевского можно идти с закрытыми глазами, Алена знала: с закрытыми глазами нельзя, и знала почему. Именно оттого ничего не рассказывала она отцу о Юрьевском... А может быть, не говорила, желая, чтобы отец продолжал относиться к ней, как к девчонке, и теплым чувством от этого его отношения к себе удержать подольше в душе мир детства, который все таял и таял...