…Утро.
Все готово в дорогу.
Мы прощаемся.
Наш караван медленно переходит Пеледон.
Мы выходим из реки и останавливаемся. Ребята собрались на противоположном берегу. Я хочу их сфотографировать, но вовремя вспоминаю, что это плохая примета. Тогда мы снимаем карабины и салютуем на прощание. Ребята нам отвечают тем же.
На той стороне Пеледона, в густом лесу, на первой же чаевке я достаю компас и сверяю его с картой Сережи Рожкова. Этот компас он подарил мне в самом начале сезона, выцарапав ножом на черной крышке: «Дарю тебе азимут — выбирай любой!»
Это на тот случай, если мне придется ходить одному. Но сейчас мы идем вместе. Впереди дни бесконечной тундры, болот и крутых перевалов. Мы спешим. Мы сверяем часы и компасы. И я рад, что у нас с Сережей один азимут на двоих.
А потом случилось так, что поле кончилось. Те, кого ждали, вернулись к тем, кто ждал, другие возвращались в свой холостяцкий неуют, но все собирали рюкзаки для новых походов…
Приключения всегда говорят о том, что ты чего-то не можешь, а мне хотелось быть опытным тундровиком.
Тогда, во второй раз, мы были вместе с Нанывгаком. Мы прижались друг к другу и курили. Снег совсем засыпал нас, яму под нартами мы выкопали хорошую. Пурга бесновалась где-то над нами.
Было тепло.
Со стариком мы старые друзья. И вообще, когда сидишь под снегом, всегда говоришь правду. Я рассказывал о Ней. О том, что это лучшая женщина в мире. И о том, что несчастья начнутся тогда, когда вдруг появится другая — тоже самая лучшая, или еще, не дай бог, третья — самая, самая, самая…
Старик молча кивал головой. Это он знал лучше меня: месяц назад Нанывгак похоронил Ильмытваль — свою единственную на этом свете женщину. Оставила она ему четырех дочерей.
В прошлом году Ильмытваль узнала, что у меня родился сын, и спросила, когда Она и сын приедут с «материка». Я сказал, что осенью. Осенью Она и сын действительно приехали. Парень был уже большой — месяцев семь.
Вечером Ильмытваль и с ней две старухи пришли ко мне в гости. Сначала мы пили чай и обсуждали поселковые дела. Затем они спросили, где сын? Я провел старух к нему.
Сын не спал. Он стоял в кроватке, вцепившись ручонками в ее спинку, и с удивлением глядел на незнакомых старух.
Они сели прямо на пол. Ильмытваль вышла на середину комнаты, запела и, припевая, стала танцевать. Это был древний ритуальный танец. Песня посвящалась моему сынишке.
Старухи подпевали, раскачиваясь, и хлопали иногда в ладоши.
— Ты понимаешь? — спросила Она.
— Да.
— Переводи, пожалуйста.
— Она поет, что его ждали долго, вот уже наупечвак стали ванкачкорами… ну, то есть годовалые важенки превратились в двухгодовалых. Еще она поет, что он хороший мальчик и белый-белый, как снег. А глаза, как у нерпы. Она желает вырасти ему охотником, метким охотником, и видеть далеко, как ворон. Она поет, что он не будет бояться ветра, если станет морским охотником. Что у него будут хорошие собаки, а если не будет собак, то их даст Нанывгак.
Она поет, что сама сочинила эту песню, как учил ее отец. А лучше всех песни сочиняет Нанывгак. Он тоже споет, когда маленький белый человечек первый раз выйдет на охоту…
Ильмытваль кружилась, раскинув руки, подражая полету ворона, мягко, неслышно прыгала, а руки ее и пальцы не знали покоя ни секунды.
— Ну-ну, дальше, переведи, — торопила Она меня шепотом.
Я рассмеялся:
— Если кое-что перевести на русский — получится ругательно. А по-эскимосски очень ласкательно. Теперь ты понимаешь?
Она кивнула. А Ильмытваль продолжала петь и танцевать.
Я до сих пор помню эту мелодию. Я медленно насвистываю ее, и Нанывгак внимательно слушает.
Я не вижу его лица, но знаю, что он улыбается. Он узнает песню. Ему приятно, что об Ильмытваль говорят доброе.
Ведь каждому приятно, когда о любимом человеке говорят хорошее.
Мы не знаем, когда кончится пурга. Это сейчас я знаю, что мы просидели в снегу больше суток, но тогда мы не знали, сколько нам еще сидеть.
Старик обнимает меня. Мы, как наши собаки, стараемся прижаться друг к другу плотнее, стараемся вобраться в себя, стараемся стать меньше.
Потом он мне говорит, что я могу спать, что он спать не будет, а потом, когда ему будет совсем трудно, спать будет он.
Я соглашаюсь. Один должен дежурить. И когда мне кажется, что я вот-вот увижу один из двух снов, которые вижу всю жизнь, я слышу, как Нанывгак говорит:
— Мы вернемся… поедем стойбище… праздник луны… я приглашаю тебя.
Я просыпаюсь как от удара. Еще никому из русских не удавалось присутствовать на празднике луны.
Это самый большой подарок для меня. Мне хочется плакать, мне хочется немедленно сделать старику что-то доброе.
Но я сейчас ничего не могу. И тундра, и снег, и пурга, и собачки, спящие тревожно, — все это дом старика, и здесь он сильнее.
…Яранга, в которой мы остановились, была самой большой.
Вечером сюда, на праздник луны, пришли гости — жители стойбища. Нанывгак встречал всех и усаживал каждого на свое место. Родственники Нанывгака — женщины — пришли с украшениями на головных уборах. К кожаной ленточке головной повязки был привязан кусочек шкуры оленя с длинным ворсом. Я догадался, что эти кусочки с шеи оленя.
Мужчины были в вышитых плащах из вымороженных моржовых кишок. Все женщины были в вышитых торбасах и новых керкерах[1].
Каждому, кто участвует в празднике, были розданы маленькие весла, величиной в три-четыре спички. Каждому была дана чашка с кровью. Я тоже получил веселко и чашку с кровью. И деревянную кисточку. Я сидел и молчал.
Я решил делать то же, что и все.
Зажгли большой жирник.
Вышел незнакомый мне старик, взял бубен, стал у входа в ярангу и начал петь. Он пел и плясал. Плясал тихо и осторожно, чтобы никого не задеть: ведь нас в чот-тагыне[2] набилось много.
Все, кто был, ему подпевали. И рисовали кисточками на лопастях веселок. Я не знал, что рисовать. Я стал подглядывать.
Я видел, что рисуют сопки, оленей, собак, солнце, ярангу, незамысловатые орнаменты. Нанывгак был грамотным, и он просто поставил свое ими и повесил веселко высоко над головой на заблаговременно натянутую нерпичью сеть.
Только сейчас я понял назначение веревочки у маленького весла. Я обмакнул кисточку в чашку с кровью, нарисовал кита, курящего трубку, я часто его рисовал, и старику этот рисунок нравился, потом нарисовал свое имя и повесил веселко над головой рядом со стариковским.
В жирник добавили жира, и стало светлей. Я увидел вдруг, что вокруг главного столба, на котором держится яранга, привязаны большие весла, настоящие, с которыми выходят в океан. От столба в свободный угол, не занятый людьми, тянулась большая продолговатая куча. В ней я различил черепа моржей, нерп, зайцев, песцов, был и медвежий. Куча угадывалась и за стенами яранги. Это была годовая охота. И песни были во славу будущего сезона, во славу удачливых.
Самых удачливых я знал. Они приносили маленькие рейки, обтянутые шкурой, игрушечные вельботы и складывали их у основания столба, на котором висела нерпичья сеть и вокруг которого были привязаны настоящие весла.
Певцы сменяли друг друга. Когда они уставали — пели женщины.
Было много еды. Те, кто приходил с посудой, набивали посуду мясом и уносили в другие яранги тем, кто не может прийти на праздник.
Гости сменяли друг друга. Было много песен. Из песен я понял главное — то, что знал и раньше, что удача одного — удача всего стойбища, а беда одного — горе для всех.
Здесь, на эскимосском побережье, никогда не было плохих песен, не было плохих обычаев, наверное, не было и плохих дел, или просто о них я еще не знал.
На третий день праздника пел Нанывгак. Я ждал его песен. Я знал, что каждой своей дочери колыбельную сочинил он сам. И у каждой это была только ее песня и на всю жизнь. И каждой из них он дарил колыбельную в честь одного из четырех ветров. Назывались колыбельные по имени ветров — Эйгынлин — северный, Керальгин — западный, Никеен — восточный, Ыненнан — южный. И дочери, давно имеющие целый выводок детей, сидели тут же и подпевали.
По улыбке Калянтонау — самой старшей — я понял, что эта колыбельная принадлежит ей, это песня, посвященная северному ветру Эйгынлин.
О северном ветре, о северном ветре…
У-у-ахх! У-у-ахх!
Я вечером эту песню услышал,
А с этой песней вечером
К нам в ярангу пришла новая девочка.
И с этого времени это ее песня.
А эту девочку зовут Калянтонау,
Видно, прислал нам ее келе.
Вырастешь — пой сама эту песню
И берегись северного ветра…
У-у-ахх! У-у-ахх!
У-у-ахх! У-у-ахх!
Старик кончил петь и сел рядом со мной у жирника. Гости все еще продолжали тянуть напев.