Но в ту же минуту она резко натянула на колено подол, стыдливо потупилась:
— Вот срам какой… Год еще поживешь без мужиков — забудешь, что ты и женка…
И хотя Лукашин понимал, что все это — и подвязка, и эта наигранная стыдливость — дешевые приемы не раз уже, вероятно, применявшегося соблазна, но именно это еще больше распаляло его воображение. И Варвара, словно подзадоривая его, расстегнула ватник, маняще приоткрыла маленькую, туго обтянутую красным ситцем грудь.
«Нет, нет! — говорил себе Лукашин. — Только не сейчас. А то черт знает что. В первый день и… Хорош уполномоченный!..»
Он резко вскинул голову, не своим, хриплым голосом спросил:
— Что за человек эта Минина?
Варвара с явным замешательством и неудовольствием посмотрела на него нужна, мол, сейчас тебе эта Минина — и ответила с некоторым раздражением:
— Анфиса-то? При живом муже монастырь устроила.
Однако, заметив отчужденность во взгляде Лукашина, она смирилась и со свойственной ей обстоятельностью начала разъяснять:
— Я еще девчушкой была, как ее замуж выдавали. Все за столом как люди пьяные да веселые, а она одна как на похоронах. Бледная, ни кровинки в лице. Мне лет девять, видно, было, босиком еще бегала, а я уж все понимала, — не без гордости заметила Варвара о своей ранней опытности. — Бабы шепчутся: «Невесела невестушка», — а какое ей веселье, когда тошнит… Григорий-то у нее не промах, никому спуску не давал. Сам из себя видный, красивый…
В словах Варвары Лукашину почудилось нечто большее, чем простое, бескорыстное восхищение мужем Анфисы, и он, вдруг почувствовав себя оскорбленным, нетерпеливо оборвал ее:
— Да я не об этом. Что за человек эта Минина?
Варвара с удивлением выгнула бровь.
— Ну, по-вашему, председатель она… как?
— А-а, вот вы о чем, — поняла наконец Варвара. — Тут тужить не об чем. Всяко Харитона хуже не будет. Она ведь какая, Анфиса-то? Села за свадебный стол Анфиской, а вышла Анфисой Петровной. Вправду, вправду, — закивала Варвара, видимо очень довольная произведенным эффектом. — До свадьбы-то Фиска Фиской, рот тоже, как у меня, не закрывался, а тут поставила себя, важность напустила — богородица на землю сошла. Матушка мне, бывало, когда я стала в девки выходить, покою не давала, только и тыкала: «Варка, смотри на Анфису, Варка, примечай за Анфисой». А чего примечать? Вся в темном, как монашка. В жару, бывало, на сенокосе, разомлеешь — рада до воды добраться. Мужики ли, парни — бух в воду, всем-то еще веселее. Смотрите на здоровье, не украдено. А эта — ни за что. Как будто у нее там серебро навешано, сглазить себя не даст… Ну слушаю, слушаю я свою матушку, когда она меня Анфисой-то наставляет, — снова повернула Варвара на свою привычную дорожку, — а сама думаю: «Нет, ладно, святых-то на небе хватает. Мне, грешнице, и на земле не худо…» Да вы куда? — вдруг с беспокойством спросила она, увидев, что Лукашин встает.
— Пора…
Варвара нехотя поднялась вслед за ним. Она не скрывала своего разочарования. Лицо ее вытянулось, в глазах на мгновенье мелькнула не то досада, не то презрение, но в следующую секунду они уже снова играли многообещающей улыбкой. Ничто не могло надолго омрачить ее душеньку. Ее и война-то, казалось, обошла стороной, да Варвара и сама, как видно, не очень-то интересовалась ею, не лезла, подобно другим, с дотошными расспросами.
Она стояла перед ним молодая, свежая, зазывно и в то же время смиренно глядя ему в глаза.
Он, как пьяный, боясь оглянуться назад, побрел на дорогу.
— Пойдете обратно, приворачивайте. Домик-то мой светленький видали в верхнем конце? — напутствовала его Варвара.
Мало-помалу быстрая ходьба вернула ему душевное равновесие, и он, вспоминая о встрече с Варварой, уже с издевкой и сожалением думал над своими опасениями.
Пригревало солнце. Пахло смолой.
Вскоре потянулась старая, заброшенная подсочка. Удивительное, сказочное зрелище! Сосны в белых рубашках! Да, по обеим сторонам дороги широким частоколом бежали высокие, стройные, как свечи, сосны, у которых до самой макушки с одного боку была соскоблена кора. Тоненькие сахарные натеки засохшей серы узорами вились по белым стволам.
Радостный и возбужденный, каким он давно уже не чувствовал себя, Лукашин легко и свободно шагал по лесной дороге и не раз мысленно удивлялся: кто бы мог подумать, что так вот запросто — и в какое время! — он будет вымерять дороги этого глухого, таежного края, за тысячи километров удаленного от фронта? И многое, многое, пережитое за последние месяцы, припомнилось ему. Эвакуация из Ленинграда, теплушки, госпитали, окружная комиссия в Архангельске…
Что делать? Куда приткнуться на несколько месяцев, пока поправится рука? На родную Смоленщину дороги нет…
В обкоме партии ему предложили на выбор: работу в аппарате или на периферии. Лукашин, не задумываясь, в самую распутицу поехал в один из отдаленнейших районов области, расположенный в верховьях Пинеги. И погнала его туда неуемная, с детства вкоренившаяся страсть к путешествиям, к новым местам, к новым людям. Бывало, начитавшись разных книг, которыми щедро снабжал его деревенский учитель, — о следопытах, об отважных и дерзких землепроходцах, о таежниках, — он во сне и наяву грезил их необыкновенными приключениями и сам мечтал о подвигах. Но жизнь рассудила иначе. В скорбном двадцать четвертом году двадцатилетнего Ванюшку-лобастика, как прозвала его родная деревенская комсомолия, направили учиться. Потом опять деревня — избач, секретарь партячейки, инструктор райкома…
Но беспокойное сердце Лукашина давало себя знать и здесь. Он никак не мог усидеть на одном месте и, как бы оправдываясь перед своей совестью и товарищами, в шутку говорил, что ему от рождения прописан кочевой режим.
В райком партии он приехал вечером. Секретарь райкома встретил его с радостью:
«У нас сейчас кончается пленум райкома. Людям уезжать надо. А послушать свежего человека, да еще фронтовика, им во как полезно! Можешь?»
«Могу», — ответил Лукашин, хлюпая в сапоге водой, набравшейся при переправе через разлившуюся речонку.
После этого он в течение недели выступал с докладами в районном клубе, окрестных деревнях, а потом напросился уполномоченным на посевную.
…Лукашин посмотрел на часы. Уже два часа, как он в дороге. Он покосился на сумку, в которой лежал кусок мягкого хлеба, стыдливо посмотрел вокруг. Хоть и плотно подзакусил он у своей хозяйки, но блокада все еще сказывалась: его постоянно тянуло к еде.
Немазаную телегу качало из стороны в сторону. Она скрипела, трещала и, виляя расхлябанными, перекошенными колесами по задубевшей дороге, медленно двигалась среди голых кустов. Сухие старые листья с жестяным шумом перекатывались по обочинам дороги. На открытых местах сыпало в лицо песком, ветер трепал, рвал бороду.
Но Степан Андреянович, казалось, не замечал ни тряски, ни песка, секущего лицо, ни злых, резких посвистов разгулявшегося сиверка. Сгорбившись, покачиваясь на телеге, он смотрел прищуренными глазами на крутившийся в воздухе серый прошлогодний лист, и смутные, тоскливые мысли приходили ему на ум. Вот и он, как этот старый неприкаянный лист… Всю жизнь он крепко держал в руках весло; через какие пороги, падуны проводил свою лодку! А тут налетела буря, вырвала из рук весло — и закружило, завертело, как щепку. И ничего нельзя поделать. Плыви, куда несет. И он уже не рассуждал, не раздумывал, когда Анфиса стала уговаривать взять бригаду. Тяжело вставать из мертвых, а раз надо — так надо…
Впереди Степана Андреяновича ехал Трофим Лобанов. Он был в полушубке, в рукавицах. На большой круглой голове до самых плеч нахлобучен заячий треух. Ветер рвал его, как худую соломенную крышу.
Когда стали подъезжать к Попову ручью, Трофим, не оборачиваясь, повернул на крайнее поле, примыкавшее к лесу.
«Эх, Троша, Троша!.. Помирать будем — и тогда захочешь первым…»
Но Степан Андреянович не осуждал его. Так уж повелось издавна: своенравный и завистливый Трофим терпеть не мог, когда в чем-либо опережал его однокашник Степка, а нынешнее бригадирство поперек горла встало ему.
Подъехав к полю, Степан Андреянович торопливо распряг коня, наладил плуг. Легкое волнение охватило его, когда он взялся за поручни. Считай, двенадцать лет не хожено в борозде — свой огородишко не в счет.
Нет, не забывается то, что с малых лет заучено ногами. Мягко шипит земля, отворачиваемая лемехом. Качнет поручни, когда плуг наскочит на камень, и снова вспарывается затвердевшая сверху полевина, потрескивают корневища прошлогодней травы, разрезаемые железом… Вскоре у него начала слегка кружиться голова. Почва под ногами тихо зыбилась и покачивалась. «С непривычки это, духу земляного нахлебался». Когда ему стало жарко, он расстегнул ворот ватного пиджака. Холодный ветерок приятно защекотал по напотевшей шее, зашарил за пазухой.