так никто пока и не понимал.
В дверь постучали…
По молчаливому уговору с Бобровиным я сел в сторонку и, наблюдая происходящее, стал делать в блокноте пометки. И вот теперь, поглядывая дома на светло-коричневый камень из бухты Мария, я перечитываю свои тогдашние записи.
«Вошел матрос в шинели и ушанке. Без пояса. Это — Крупляков. Глаза у него спокойные, прозрачно-холодные. Однако он, видать, кремешок. В худощавом, со слегка выпяченными скулами лице — твердая решимость быть именно таким, каков он есть. А он не унывает, этот парень. На губах его — улыбка.
Бобровин молча смотрит на матроса. Смотрит долго и, мне кажется, неодобрительно. Веселостью, этой улыбкой Круплякова недоволен он.
— Расскажите, Крупляков, почему подрались с Махоньким?
Ждет Бобровин. Ну да, Михаил Мартынович ждет, что с насмешливых губ матроса сейчас исчезнет неуместная улыбка и на лице будет выражение возмущения поступком друга, гнев или хотя бы огорчение. Но ничего этого не происходит. Небрежно пожав плечом, Крупляков объясняет, что на Славку нашло что-то такое и он полез с кулаками.
— Нетрезвы были?
— Ну, зачем же…
— Перед этим не ссорились?
Снова неопределенное пожатие плечом и подавленный вздох, в котором явственно слышится: «Вот пристал, право…»
— Значит, Махонький виноват?..
Бобровин, кажется, начинает злиться…
Матрос отрицательно качает головой.
— Оба виноваты, товарищ капитан-лейтенант.
Дальнейший разговор с ним бесполезен.
Следующим заходит Махонький. Вот он какой! На репку похож. На этакую темненькую репку. Низкорослый, часто и не к месту краснеет. На голове торчит вихор. Славка нервно приглаживает его и говорит:
— Просто поспорили… Ну, я просто стукнул его.
Бобровин старательно закуривает, пристально смотрит на Славку и язвительно замечает:
— Так-так. Значит, все очень просто. Ну-ну! — Этим «ну-ну» Бобровин подчеркивает, что не верит ни единому слову Махонького. — А почему вы назвали Круплякова?.. Ну да вы знаете как…
И опять никакой ясности. Вячеслав Махонький, образцовый дизелист, член комсомольского бюро подводной лодки, всегда такой откровенный и располагающий к себе, на этот раз, что называется, задраился наглухо. И точка».
И в блокноте моем тоже стояла точка. Ничего больше в нем не добавилось в тот день. А на следующее утро я уехал.
Позже Бобровин написал мне. Но разве назовешь письмецом целую, до последней страницы исписанную тетрадь?.. Я прочитал ее залпом, а прочтя, получил наконец ответ на вопрос, который задал себе чуть не год назад там, у базальтовых скал.
В тетради капитан-лейтенанта Бобровина было вот что:
«…Думаете, я не замечал вашего недоумения, когда говорили о моей работе? Я ведь помню, как вы сказали: «Все понимаю — обязанности политработника, функции его, права. Но покажите мне душу этой работы! Где она?» Вот-вот. Где она? Разве мне не понятно, что не в циркулярах, не в приказах и параграфах она, душа эта, а в чем-то другом, чему и названия не подберешь? Разве не чувствую, что должность моя сугубо человеческая? Иной раз посмотришь, подумаешь: вроде бы все в порядке, все хорошо. Дисциплина на уровне, комсомольская работа налажена, политучеба идет как положено, по показателям мы впереди. Чего же еще?.. Но понял ли ты каждого своего человека, помог ли ему стать настоящим советским моряком — узнаешь не тогда, когда тишь да гладь и комар не укусит… Вот если в смертный бой пойдешь, или какая трудность встретится на пути, или о порог жизненный споткнется человек — вот тогда только и почувствуешь: осечку дала твоя политработа или не зря ты в другого человека душу свою вкладывал, мысли свои, волнение…
Помните ЧП в нашей базе с матросами Крупляковым и Махоньким? Я вам расскажу, что дальше было.
Оба — и Слава Махонький, и Василий Крупляков — были наказаны. Славу вывели из состава бюро и дали ему строгий выговор. Было даже предложение исключить из комсомола, поскольку он и на бюро «не проявил откровенности и не объяснил товарищам причину драки». Так было сказано в протоколе. Бывшему дружку его тоже пришлось пострадать — и на него наложили взыскание. Но так как комсомольцем он стал недавно, то с ним обошлись, в общем-то, мягко.
Понемногу все это стало забываться. Но скажу честно, не проходило у меня чувство какой-то неудовлетворенности, недовольства собой. Не покидало ощущение, что стою я перед непонятной мне, неизвестной стороной жизни двух парней и что именно в этом непонятном и кроется истинная причина их ссоры.
Все видели, что дружбе Маленького и Большого пришел конец. Правда, по-прежнему их койки стояли рядом, но теперь узкий проход между ними превратился в своего рода «зону молчания». А вскоре я заметил, что у Василия появился новый дружок — торпедист Ласкавин.
Вот если бы спросили у меня, что он за человек, Анатолий Ласкавин, я бы, пожалуй, затруднился ответить. С какой стороны ни посмотри — отличный моряк: дело свое знает превосходно, комсомольские задания выполняет аккуратно, нарушений никаких не имеет. Однако приметил я в нем и некоторые неприятные черты: очень уж любил он свою внешность и занимался ею с таким пристрастием, какое впору молодой моднице; деньги любил, ему даже из дому присылали. Ну и еще одно — слишком книжно выражался: речь у него была с претензией на «научность».
А в общем парень как парень, до флота учился в институте советской торговли, потом ушел с третьего курса, работал завмагом, успел жениться и развестись… Вот с ним у Круплякова и завязалось приятельство. В Славе же я заметил одну перемену: поскучнел он, стал замкнутым. Раньше, бывало, ни одной возможности не упустит, чтобы в рыбачий поселок сходить, погулять — больше-то у нас ходить тут некуда, — а теперь все в базе да в базе.
Прошел месяц или чуть побольше. Корабль, на котором служили Слава и Василий, ушел в учебный поход. Однажды, когда я был дежурным по базе, в проходную пришла какая-то девчушка лет двенадцати и спросила Махонького.
— А зачем тебе? — удивился я.
Она помялась, засмущалась, а потом положила на стол книгу и сказала:
— Вот… Марина прислала. Он забыл у них. А книга — библиотечная…
— Марина?.. — непроизвольно переспросил я.
— Ну да, — обрадовалась чему-то девчушка, — с Береговой улицы. Марина Чертогова…
Она ушла, а я призадумался. Очевидно, Слава встречался с этой девушкой, Мариной. А потом… А не имеет ли эта размолвка отношения к ссоре двух друзей?
Я решил побывать у Марины и на следующий день отправился в рыбачий поселок. Береговая улица состояла всего из нескольких домов, и разыскать Чертогову не составило особого труда.
Я постучал в дверь. Никто не ответил. Постучал снова и вошел в кухню. Склонившись над корытом, стирала девушка.
— Простите, — сказал я, — здесь живет Марина