Посадила и ушла. Жорка, ухмыляясь, изготовился к бою.
Вика села за стол и только сейчас вспомнила, что ни единым словом они с Сашей Ирину Сергеевну не помянули. Опять ей стало стыдно, тяжело, душно от горя, и она разрыдалась.
Успокоилась она не вдруг. Снова утерлась Сашиным платком.
— Ну вот что, — сказала она, пригладив ладонями волосы и возвращаясь к своим обязанностям. — У меня большое горе… Не рассказывай, пожалуйста, никому, что я тут ревела. Нам это не положено.
С лица Жорки давно сошла ухмылка. Пока Вика плакала, он сидел тихо, не шевелясь.
— Даю слово чести молчать! Железно! — тотчас отозвался Жорка. — Вы знаете что, вы выпейте воды. Скажите, когда завтра прийти. Слово чести, приду, все расскажу. Я шланга не брал, но, где он лежит, знаю.
Они попрощались за руку. Высоко подняв голову, Жорка ушел до завтрашних девяти утра.
Случись по-другому, Вика все равно не могла бы сегодня с ним говорить. Где уж сегодня быть воле в кулаке! Но, глядя, как уходил Жорка, она впервые подумала, не мало ли одной воли! А что, если больше, чем воля, нужна с ними искренность, живое доверие, так, чтобы душа — к душе?
У Лобачевых было все как у людей.
Стоя, не чокаясь, подняли рюмки. На скатерти белел нетронутый прибор. Посидев несколько минут, Никита поднялся. Галя и Марина вышли его проводить.
Вернувшись с кладбища, Маринка успела на кухне спросить мать, что с дядей Китом. Галя сказала, что у него неприятности, и, прощаясь, девочка как могла ласкалась, выражала участие.
Небытие, смерть, вечность… Возраст хранил ее от осознания этих понятий, если допустить, что зрелые люди способны их осознать. А изменившееся лицо Никиты было ей понятно и тревожно, своим маленьким сердцем она чувствовала его беду. За все мучительные дни ей одной Никита смог непритворно и благодарно улыбнуться.
Жена Борко без умолку рассказывала о братских могилах, о памятниках погибшим воинам, куда она в праздничные дни носит цветы. На сей раз Галя была ей только благодарна за ее несмолкаемое повествование, иначе за столом было бы, наверное, тише, чем у Ирины Сергеевны под березой.
— А что так неожиданно? — спросил Корнеев.
— Да какое там неожиданно, Мишенька, — печально ответила Галя. — Снимки, анализы у нее давно паршивые. Я ее поэтому к знакомому врачу устроила, чтоб он ей ничего не показывал. Саркома у нее была…
Борко молчал. Пил и ел молча, ничто из говорившегося за столом до него не доходило. Весь он был даже не на кладбище с Ириной. Он был с ней на фронте, там, где он впервые ее увидел, молодую, любящую командира артдивизиона его полка Костю Марвича.
Наверное, там Борко ее и полюбил, просто не сразу об этом догадался. Он понял это гораздо позднее, когда Марвич погиб, когда он увидел Ирину уже в сорок пятом на Эльбе, обритую после черепного ранения, ужасно подурневшую.
Когда Марвича хоронили, это он послал за ней на коне ординарца, чтобы она смогла хоть издали проститься с Костей.
Она стояла тогда поодаль от могилы, не смея ничем обнаружить свое горе. Только сегодня, провожая Ирину, Иван Федотович понял, каково ей тогда было…
Вадим, кивком простившись с Никитой, накоротке рассказывал Корнеичу о сегодняшнем разговоре у Чельцова. Из-за этого разговора он и опоздал на кладбище.
Чельцов вызвал старшего Лобачева, чтоб поговорить с ним о брате, хотя само собой разумеется, мог этого и не делать.
О том, что служебная проверка закончилась, в общем, благополучно, Вадим знал от Соколова, который зашел к нему домой и, плотно закрывшись с Вадимом на кухне, в соответствующих выражениях охарактеризовал и методы старика Качинского, и размагниченность Никиты, которого, как всех молодых, еще надо и надо мордой об стол, чтоб не думали, что они — пуп вселенной, а облапошить их вовсе некому. Однако каковы бы ни были результаты проверки, к Чельцову старший Лобачев за все годы службы впервые шел, чувствуя себя лично провинившимся. Потому и обратился строго по уставу, чего Чельцов обычно отнюдь не требовал.
Чельцов и сейчас не поддержал этой официальной формы.
— Садитесь, Вадим Иванович, — просто предложил он. — О результатах вы, вероятно, осведомлены. Дело, конечно, очень неприятное, лучше, если б лейтенант Лобачев не дал возможности изготовить эту липовую запись, но — что поделать? Против Качинского дела не возбудишь, формально он никого ничем не шантажировал. Отдал имевшуюся у него пленку, и только… С лейтенантом Лобачевым, — голос Чельцова зазвучал посуше, построже, — разговор у нас был серьезный. Его предупредили: если хочет работать в органах…
— Рано взяли его в угрозыск, — с горечью проговорил Вадим. — И я его рано рекомендовал…
— А вот тут вы не правы, — перебил его Чельцов. Голос его звучал опять доверительно-мягко. — В угрозыск его не рано взяли. Посмотрите, как точно, я бы сказал — филигранно провел он операцию с Громовым. А ведь операция была не проста, Громов — противник серьезный.
Вы знаете, о чем я думал… — Чельцов поднялся и, заложив руки за спину, стал ходить по кабинету. — Я думал о том, что не только молодые — мы сами иной раз недооцениваем потенциальной опасности так называемых нейтральных, если хотите, в стороне стоящих людей. Молодежь мыслит иногда несколько упрощенно: вот преступный мир, вот мы, представители, так сказать, исполнительной власти. А все остальные, без малого двести миллионов, наши надежные помощники. А жизнь показывает, что не все двести. И пожалуй, исследуя истоки многих преступлений, можно докопаться до вины людей вполне респектабельных, таких, к примеру, как ваш — боюсь, что все-таки вам придется им заняться после Громова, — таких, как ваш Качинский. Я имею в виду, естественно, профессора. К адвокату не придерешься. Он чист. А двойное дно профессора, как и его чемоданов, стало зримым.
Вадиму вспомнились свои совершенно схожие мысли по поводу частника-автомобилиста, купившего у пацана за пятерку свечку.
Чельцов, в сущности, тоже говорил о третьей силе, которая в определенной ситуации может и породить, и совершить преступление. Для третьей силы важна только ситуация. Только она одна.
От Чельцова Вадим ушел все же с чувством некоторого облегчения. Как бы то ни было, гнусная эта история обретала конец.
Но когда на кладбище он увидел Никиту, как ему показалось, вполне спокойного, в нем вспыхнул великий гнев против этого благополучного пария, которому все-то, все легко дается, который и трудностей настоящих не видел, которого и жареный кочет ни в какое место не клевал. Такой вспыхнул гнев, что кажется, кабы не похороны, да и не люди кругом, так наподдал бы он этому счастливчику по первое число.
— Неизвестно, Димушка, кто бы кому наподдал, — печально сказала Галя, когда ушли Борко и Корнеев, измученная Маринка заснула, прикорнув тут же в столовой на диване, а Вадим рассказал жене о разговоре с Чельцовым. — Какой уж там он спокойный, я Кита знаю, жутко переживает. Будь проклята эта дача! Недаром тетка Ира тогда…
Галя сказала и осеклась. Некого уже так называть.
Темнеет сейчас на кладбище. Светится, как свеча, белый ствол березы.
В народе говорят: с бедой надо переспать. Не в том, разумеется, смысле, что без нее, голубушки, никак не заснешь, а в том, что за ночь обдумается, приобыкнется, глядишь, немножко и легче станет. А если семь дней и ночей пройдет, считай, на семь шагов позади осталась беда.
За последнюю неделю почти синхронно и до конца раскололись Громов у Лобачева, Иванов у Утехина. Как и предполагал Бабаян, в результате экспертизы и опознания среди найденных у Качинского икон обнаружились и похищенные в Никольской церкви. Они были предъявлены Иванову, и тот, ознакомленный предварительно с показаниями ранее арестованных соучастников, начал давать показания.
— Культурно, ничего не скажешь, — сказал Бабаян, прочитав один из протоколов допросов Громова, где говорилось: «Да, мы с Ивановым познакомились в колонии. Он должен был освободиться много раньше меня. Договорились, что, пока я буду в колонии, — прослушает курс лекций по древнерусскому искусству…» — Лет тридцать тому назад не пришло бы им в голову составлять столь далеко и вглубь идущие планы.
Вадим промолчал. Погоны обязывают. Не его дело обсуждать существующие законы, его дело законы соблюдать. Но отнюдь не исключено, что через небольшое количество лет такой Иванов снова прибудет в Москву, осененный новыми замыслами.
Была в этой неделе и отдушника — радость. Старик Вознесенский приехал в Москву. Странно было видеть, как в стареньком своем подряснике он медленно идет по коридору. На него глядели все, он — ни на кого.
Вадим опасался, как бы старик не возжелал немедленно увезти драгоценный для него образ, поэтому сразу, сколь мог деликатно, объяснил, что свою собственность Вознесенский получит после конца следствия по делу Качинского. Однако все произошло не так.