— П-пыс-ти! Г-гад!
— И не скотинься, поганец, уши надеру!
Санька был сильней всех ребят на улице, но перед ним стоял взрослый, хотя и мешковато топчущийся, неуклюжий, но все-таки человек иной, не мальчишечьей породы.
— Уймись лучше, уймись, не распускай руки!
И Санька отступил, бессильно закричал:
— Ну, Дюшка, помни! Завтра встретимся! Прольется кровушка!
— Кровушка?.. Ах ты гаденыш! Жить только начал, а уже звереешь.
— Я и тебя, огарок! И тебя! Ужо вот камнем из-за угла!..
— Эх, бить людей не умею, а стоило бы! — Прохожий стал оттеснять Дюшку в сторону:
— Идем отсюда, паренек, идем от греха!
Вдалеке выплясывал Колька Лысков, кривлялся, кричал весело:
— Ой, Санька, умяли тебя! Ой, Санька, встречу испортили! А как было хорошо встретились!
— Еще встретимся! Поплачешь, Дюшка. И Минька слезьми умоется.
— Эх, не умею людей бить!.. Идем, паренек, идем! До дому провожу…
Спасителем Дюшки был Минькин отец Никита Богатов в сбитой на затылок шляпе, суетящийся в своем слишком просторном пальто, с выражением досадливой зубной боли на узком лице. Он шел вместе с Дюшкой, разводил длинными рукавами, бормотал, не заботясь о том, слышит его Дюшка или нет:
— Как вылечить людей от злобы? Жена мужа не уважает, прохожий прохожего, сосед соседа… Найти б такое, чтобы все друг к дружке с понятием: ты мое пойми, я — твое. А то на вот, с самого детства — прольется кровушка! Такие-то и портят жизнь. От таких-то, поди, и войны на земле идут…
Непонятный человек. Идут рядом, бок о бок, но он где-то. И бормотание его непонятно, и вообще, сам себе читает стихи, сам себе и деревьям… Опять все не так, как вокруг Дюшки, — идут рядом, живут рядом, но в разных мирах. А Дюшкин отец тоже совсем, совсем рядом, но у Дюшки одно, у отца другое. И у матери другое, не похожее ни на Дюшкино, ни на отцовское, ни на Никиты Богатова… Неужели сколько людей, столько и разных миров? К Левке Гайзеру Дюшка чуть-чуть заглянул. Тоже ведь странный мир, там даже смерть считается какой-то ненастоящей… Хотелось бы заглянуть и к этому — Никита Богатов, Минькин отец, добрый человек, но сам Минька почему-то его не любит.
И Дюшка старательно прислушивается к бормотанию.
— Почему не понимаем друг друга? Да потому, что слова не найдем, которое бы до сердца дошло… Что слово? Звук, сотрясение воздуха? Нет — сила! Скажи хорошее слово человеку — и он счастлив. Хорошего родить не можем, ругань в нас легче рождается, ругань всегда наготове в каждом лежит… Пущу кровушку! Тьфу! Вот ты, паренек, знаешь ли хорошие слова?
— Знаю, — неуверенно ответил Дюшка.
— А ну скажи — какие?
И Дюшка растерялся, какое именно из хороших слов сказать сейчас, все они как-то вдруг вылетели из головы. Никита Богатов вздохнул:
— Ладно уж, не тужься, постарше тебя этого не знают. Хорошее слово, как чистый алмаз, редко. Беги давай домой, ты вроде тут живешь. Беги, не жду от тебя. Ни от кого не жду. — И внезапно надтреснутым голосом прочувствованно продекламировал:
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть…
Да-а, слово…
Богатов повернулся и пошел, путаясь ногами в полах пальто, продолжая бормотать. Дюшка прибито стоял, смотрел в его сутулую спину, вдруг сорвался, рванулся следом:
— Дяденька Богатов! Дяденька!.. Спасибо вам!
— А, — сказал он вяло, едва оглянувшись. — Ладно.
Похоже, он не считал «спасибо» таким уж хорошим словом. А лучших слов Дюшка не знал.
— Минька, скажи, что плохого сделал тебе отец?
Молчание.
— Может, он бьет тебя, Минька?
— Нет, что ты!
— И не пьет?
— И не пьет.
— И не ругается?
— И не ругается.
— Что тогда? Что?!
— Он… Он не такой, как все, Дюшка.
— А разве ты — как все? А я — как все? А Левка Гайзер — как все? А есть ли такие, которые — как все?
— Дюшка, я его то очень люблю, то ненавижу.
— Так не бывает, Минька.
— Бывает, Дюшка, бывает. У меня — так.
14
У матери на коленях лежит недовязанный свитер и губы сплюснуты в ниточку. Когда у матери неприятности, Климовна подсовывает ей вязанье: «Успокаивает». Иногда мать начинала возиться со спицами и в самом деле успокаивалась, но чаще не помогало — мать сидела неподвижно над недовязанным свитером, глядела прямо перед собой, сжав губы.
Не помогал свитер и теперь. Мать боялась за жизнь Гринченко, а сегодня неожиданно умерла девочка, недавно доставленная в больницу из дальней деревни.
Отец ходит по комнате на цыпочках, ворошит пятерней волосы, пробует сердиться, но осторожно — как бы не осердилась в ответ мать.
— Ты же не могла знать, что у такой маленькой окажется больное сердце.
— Должна знать. Не проверила.
— Но у нее же воспаление легких!
— Тем более обязана снять кардиограмму.
Климовна вздохнула:
— Охо-хо! Одна у всех голова и та на ниточке.
Дюшка помаялся, помаялся и не выдержал, подлез к матери под руку, заглянул в запавшие глаза:
— Мам, а я виноват?
— Ты?.. В чем?
— Ты, наверное, много обо мне думала?
Мать отвела глаза.
— Нет, сынок, ты нисколько не виноват.
Дюшка, не зная, чем еще помочь, решился сказать:
— Мам, эта девочка, может, не насовсем умерла.
Мать легонько отстранила Дюшку:
— Иди, сынок, зачем тебе думать о смерти.
Отец перестал ходить взад и вперед, насторожился. А Климовна вздохнула:
— Господи! Господи! Где уж не насовсем. Ныне в царствие небесное даже мы, старые, не верим.
— Мам, девчонка ожить еще может когда-нибудь.
— Такого не бывает, сынок.
— Мам, для этого надо знать только, что Вселенная бесконечна. Если бесконечна, то обязательно… И ты, и я, и все, и девочка.
— Что за чушь? — громыхнул стулом отец. — Кто тебе напел это?
Если б отец спросил иначе, Дюшка, наверное, и открыл, кто. Левка Гайзер не сказал, что это секрет. Но «чушь», но «напел», и стул пнул, и голос сердитый. Э-э, нет, Дюшка не собирается подводить Левку.
— Никто. Я сам.
— Сам ты не мог.
Мать вступилась за Дюшку.
— А я бы сама с охотой поверила, что от смерти есть лазейка. С охотой, если б могла.
— Как ты можешь так говорить: ты же врач, ты же соприкасаешься с наукой ежедневно!
— Потому и говорю, что едва ли не ежедневно сталкиваюсь с бессилием своей науки, и уж если не каждый день, то часто… Как вот сегодня — со смертью. Бессмысленной. Равнодушной. Если б поверить — есть лазейка в бессмертие!
— И что? Помогло бы твое «поверить» бороться со смертью?
— Нет. Но мне самой было бы тогда куда легче.
— Так в чем же дело? Возьми да поверь. К твоим услугам даже старые рецепты: райские кущи, нетленные души, ангелы — серафимы и прочая белиберда.
— Слишком старые рецепты, наивные — вот беда. Не могу поверить.
— Меня лично смерть не пугает! Сколько мне там отпущено природой — шестьдесят, семьдесят, больше лет? Они для меня только и важны. Уж их-то я постараюсь использовать. Я за свое время успею наследить на Земле. А смерть придет — что ж… Потусторонним спасать себя не стану.
Отец стоял посреди комнаты, расправив широкие плечи, вскинув большую взъерошенную голову, с обветренным, крепким, словно вычеканенным из меди лицом, — сам себе бог. И у матери впервые за этот вечер обмякли сплюснутые губы, дрогнули в улыбочке.
— Счастливый, — сказала она.
— Да! — с жаром ответил отец. — Да! Жизнью, мне выпавшей, счастлив.
— Но коза бабки Знобишиной счастливее тебя. Она живет себе и знать не знает, что существует такая неприятность, как смерть.
Отец фыркнул, отпихнул ногой стул, слишком близко стоявший к нему, а мать со слабой улыбкой склонилась над вязаньем.
И тогда отец повернулся к Дюшке:
— Я знаю, откуда у тебя эта шелуха! Дружок твой тебе принес, этот Минька! Отец у него не от мира сего, накрутил сыну…
— Уж верно, — подтвердила Климовна. — Их-то атлас липнет до нас.
И как раз в эту минуту за дверью раздался робкий полустук-полуцарапанье.
— Кто там? Входите! — крикнул отец.
И вошел Минька. В новешенькой куртке с «молнией», как у Левки Гайзера, — мечта всех ребят, мечта Дюшки. Встал на пороге со стеснительной светлой улыбочкой, но натолкнулся взглядом на Дюшкиного отца и заробел — улыбочка слиняла.
— У меня сегодня… День рождения у меня… Так я думал — Дюшку… Мама торт к чаю испекла.
— Мам, я пойду! — вскочил Дюшка, готовый спорить и доказывать.
— Надень только чистую рубашку. И хорошо бы подарок…
— Минька! Я тебе свой конструктор подарю!
Минька снова стеснительно заулыбался, а отец молчал. Отец попросту был лишен права голоса.