Никогда не бей прямо в яблочко, не стреляй бумагами по высокому начальству — непременно промахнешься. Бей вообще, с допуском, с охватом — в нужное учреждение.
Да, твоя бумага попадет на самое дно — к делопроизводителю или девице-секретарше с легкомысленными крашеными ноготками. Эта девица не доросла, чтобы самостоятельно решать — то-то важно, а то-то нет. Для нее все бумаги одинаково важны, каждую обязана пронумеровать и занести в книгу. А бумаге со входящим номером, бумаге, оставившей след в учетных книгах, которые бережно хранятся, в которые время от времени запускается взыскательное око ревизора, дана путевка в жизнь. Ее уже не смахнешь небрежно в корзину, не похоронишь, ее надлежит рассмотреть, на нее отреагировать.
И реагируют — передают дальше. Всего чуть дальше, чуть выше секретарши, человеку, наверняка не облеченному большими правами. Он, конечно, нужным образом отреагировать не может, как не может и пренебречь, отмахнуться. Он пишет к твоей бумаге свою и передает еще дальше. Твоя бумага медленно — наберись терпения! — но уверенно ползет вверх, обрастая по пути другими бумагами, пометками, резолюциями, размашистыми подписями.
Дойдет ли она сразу, с первого захода, до того заветного, наибольшего начальника? Маловероятно. Скорей всего, она наскочит где-то на полпути на некого сноровистого, который возьмет да и отреагирует на свой страх и риск не лучшим образом, но не отмахнется, не похоронит, даст ответ.
Тогда ты пиши новую бумагу, повторяй свое, упрекай, что не разобрались, укажи, где, в каком месте твоей первой бумаге дали обратный поворот, пожалуйся на того, кто это сделал. И твоей бумагой, вновь пронумерованной и занесенной в нужную книгу, будут вынуждены заняться снова, уже более высокий начальник…
В конце концов, всегда можно добиться при долготерпении, что твоя бумага ляжет на самый высокий стол. Но в каком виде! Не жалким клочком, а солидной папкой, со свитой других бумаг, отражающих длинное путешествие по трудным канцелярским дорогам. Кто осмелится смахнуть папку в корзинку для мусора? Не найдется храбреца.
Пэпэша прожил долгую, незапятнанную, службист-скую жизнь, сиживал и в начальниках, пусть не в головокружительно высоких, но в достаточных, чтоб познать силу входящей бумаги.
Сейчас он решил использовать эту силу, не хватало дня, сидел ночами, отрывая время от сна, сочинял входящие бумаги: «Считаю своим долгом сообщить…»
…В городское управление милиции — на Охотсоюз: приютил некую организацию, устраиваются подозрительные собрания.
…В редакцию китежской газеты — на милицию: утратила бдительность, бездеятельна, разложилась, покрывает явных нарушителей порядка и тайных заговорщиков.
…В курирующие печать органы — на газету; раздувает в народе нездоровый ажиотаж, сеет идейный разброд и шатания, не злонамеренно ли сие, не попахивает ли идеологическим заговором?
…И на курирующие органы то же — «считаю своим долгом сообщить…» Есть куда! Есть о чем!
С Пэпэша сбили шляпу — вернули жизнь, вернули молодость! Что толку бессильно кричать в пустоту: «Стрелять! Стрелять! Всех стрелять!» Зреют заговоры! Раскрывай! Действуй!..
И что удивительно — Пэпэша не столь уж и ошибался. Один заговор зрел, совсем рядом, в каких-нибудь трехстах шагах от его дома, на Старом мосту. Одинокий человек вынашивал его сам в себе.
31
Пэпэша усиленно бодрствовал, а этажом выше добропорядочное семейство Кукушевых видело первые сны.
И верно, эти сны были не из радужных. Адриан Емельянович беспокойно ворочался, даже постанывал.
Его разбудил среди ночи дикий крик Полины Ивановны:
— А-а-а!!
Адриана Емельяновича выбросило из-под одеяла, дрожащими руками долго шарил по стенке, наконец нашел выключатель, зажег свет.
Полина Ивановна сидела на кровати, лицо, лишенное очков в железной оправе, казалось плоским, безглазым, на нем только раскрытый, черный, хватающий воздух рот.
— Поля! Поля! Что?.. Что случилось?
— О-он!
— Кто — он? Что с тобой?
— Опять он…
— Проснись, Поля!
Она передернулась всем телом и, похоже, пришла в себя.
— Дай мне очки.
— Зачем? Надо спать.
— Дай мне очки, я ничего не вижу.
Очки преобразили Полину Ивановну — тревожные, бегающие глаза, блеклые тонкие губы в ниточку и нет привычно «дневного» выражения уныния.
— Вот и все, — тихо объявила она.
— Что — все, Поля? Что — все?! — Адриан Емельянович начал уже сердиться.
— Я пропала. — Тем же тихим голосом, обреченно, убежденно и даже как-то по-особому вдумчиво.
— Не разводи среди ночи! Спать! — прикрикнул Адриан Емельянович, стараясь показать, что в любое время суток он — глава и повелитель. Но это у него не очень-то получалось — трудно обрести повелительность, будучи облаченным в незабудочно-голубые трикотажные подштанники.
— Я ночью от него пряталась, он и тут меня нашел.
— Кто нашел? Что ты мелешь, Поля?
— Он… Сидоров.
— Ты спишь до сих пор!
— Раньше он только с утра накидывался… толпой на меня.
— Кто толпой?.. Сидоров?
— Да, он. Толпой… Тысячи писем… Китеж взбесился, все пишут, и только о нем: Сидоров! Сидоров! Сидоров! Толпы Сидоровых — и все на меня.
— Так сейчас-то хоть забудь его!
— Забудь?.. Я каждый вечер, уходя с работы, запираю свой кабинет на ключ и говорю себе: Сидоровы под замком, до утра не вырвутся, забудь их. Запираю, прячу ключ, выхожу на улицу и… встречаю его.
— Поля, давай спать.
— В автобусе — Сидоров, Сидоров, Сидоров! В магазине — Сидоров, Сидоров, Сидоров! Я сломя голову бегу домой, чтобы спрятаться от него.
— Поля, ну хватит же! Хватит!
— А дома?.. Он, этот Сидоров, словно горох, сыплется из тебя. Он, как из засады, выскакивает на меня из сына. И только ночью я наконец-то пряталась от него… в сон. Туда он не мог пробраться. И я отдыхала, я отдыхала…
— Поля!
— Он пробрался туда! Слышишь?!
— Поля! Поля! Какая ерунда! Пойми же — тебе приснилось.
— Он всегда был невидимкой, сейчас я увидела его! Он — маленький, тощенький, седой. У него квадратная голова и мешочки под глазами. У него больная печень…
— Очнись, Поля! Ты видишь меня, Поля? Это я! Поля! Это я! Очнись же!
— Он не страшный. Нет! Но с ним так неуютно!.. Я боюсь задохнуться… Мне душно!.. Душно! А утром… О господи! Он там, запертый, толпой… Куда спрятаться?! — Полина Ивановна бормотала, вся дрожа, и вдруг, изламываясь в спине, закричала негодующе звонким голосом: — Он здесь!.. Он следит!.. Адриан! Адриан! Он здесь, мне душно! Прогони!..
И Адриан Емельянович выплясывал возле жены в незабудочных подштанниках, пытался обнять за плечи, успокаивал:
— Поля! Поленька! Ради бога…
Она выгибалась, кричала:
— Душно! Душно!! Гони его! Го-ни!!
На крик из соседней комнаты выполз сын, всклокоченный, опухший, таращащий сонные глаза.
— Чего она?..
— Поленька! Поля! Успокойся… Ты перебудишь всех соседей… — Адриан Емельянович обрушился на сына: — Не стой столбом! Матери плохо. Найди в ящичке валерьянку!..
Через полчаса, напоенная валерьянкой Полина Ивановна лежала под одеялом и время от времени сильно вздрагивала.
Сын убрался в кухню, хмурый и озадаченный, курил сигарету за сигаретой.
Отец сидел в своих незабудочных кальсонах над засыпающей женой и сосал таблетку валидола.
Однако утром Полина Ивановна, одетая, как всегда, в костюм со старомодной — слишком длинной для мини, слишком короткой для макси — юбкой, с небрежно завязанным узелком жидких волос на затылке, со строгим блеском подслеповатых очков, отправилась на работу. Только зелень в лице напоминала о ночном происшествии.
32
А утро над градом Китежем вновь вызрело серенькое, невнятное. Снег, выпавший недавно, сошел весь. Мокрота проникла в глубь асфальта, в стены домов, стволы и ветви деревьев траурно черны, и воздух кисельно густ от влаги. А небо… Небо настолько ровно и бесцветно, что задирай голову, гляди не гляди, ничего не увидишь — просто отсутствует. И день обещает быть столь же невнятным. Тысячи жителей в окоченевшем от сырости городе проживут его, не заметив, и уж никогда потом не вспомнят. Такие дни рождаются, чтоб сразу, навсегда спрятаться в складках прошлого. Нельзя и представить даже, что в этот сумеречный кусок времени может полыхнуть озаренная гением мысль или кто-то загорится желанием совершить подвиг.
Но именно в глухоте и невнятности, когда никто не ждет ничего озаряющего, и рождаются преступления.
В это утро Самсон Попенкин вынашивал план воистину нечеловеческой дерзости.
Даже волшебные сказки не допускают, что нетленный дух можно убить. Однако нынешняя действительность невероятнее сказок, старый газетчик Попенкин постоянно утверждал это, пришло для него время доказать слова делом.