Дни для Селима покатились быстро и были переполнены впечатлениями. Первую половину дня он проводил в своем старом доме, где с раннего утра толпились посетители. У него перебывали все, до единого человека! Принять, усадить, угостить их — эти хлопоты безропотно несла Мензер.
А я… я был подавлен! Кажется, и в войну при самом грозном артобстреле не испытывал подобной растерянности. Иногда ловил себя на том, что сижу, уставившись в одну точку.
Я не мог заставить себя поехать в родное селение, хотя мысленно был именно там, возле Мензер. Как они встретились после долгой разлуки — муж и жена? Он обнял ее? Она прослезилась? Вошли в дом рука об руку, остались наедине… Дальше моя мысль не решалась следовать. Я представлял, стиснув лицо руками, как Мензер отталкивает его, отворачивается… А может быть, Селим смирно сидит в сторонке и лишь изредка качает головой, не решаясь спросить, за кем она замужем нынче… Он, наверно, не раз переживал в воображении ее измену, но едва ли мог предвидеть, что его соперником всю жизнь оставался именно я?..
Тягостно вспоминать мучения тех дней! Иногда мне думалось, что единственный выход — это навсегда покинуть родные места. Оказавшись слабым перед лицом обстоятельств, смогу ли я наставлять других?
После бессонной ночи, разбитый и измочаленный, я провел весь день на работе, а вечером все-таки отправился в родное селение.
…Когда я вошел в дом Селима, мы не узнали друг друга. Вокруг стола собрались в кружок старики, внимая чей-то медленной, негромкой речи. Седой человек протянул мне руку. Что-то дрогнуло у меня в сердце.
— Дядя Селим?..
Он секунду вглядывался в мои черты, словно не веря:
— Замин?! — И, не выпуская моей руки, пробормотал: — Не дождалась моя старушка… не успел я…
— Горе постигло нас обоих, — отозвался я. — Не сберегли мы своих матерей.
— Все годы разлуки меня утешало, что рядом с матерью почтенная Зохра. А вот и она покинула землю…
Чем больше я смотрел на него, тем больше находил перемен. Только выбритый подбородок с ямкой посередине оставался прежним. Глаза же словно вылиняли, а главное, потеряли былую пронзительность. Взгляд блуждал, словно опасаясь останавливаться подолгу на одном и том же предмете. Сколько раз я видел его во сне гневным, скачущим за мною с занесенной нагайкой! Чувства раздваивались: я всегда любил дядю Селима, но ведь он отнял у меня Халлы! Теперь я понимал, что гораздо справедливее обвинять самого себя. Я ведь ему не обмолвился тогда ни словом. Да и Халлы призналась мужу лишь в брачную ночь. Мы с нею оба оказались слишком покорными вековым обычаям.
— Гости простят нас, — сказал Селим, — если мы с Замином пойдем на кладбище?
Должно быть, он давно порывался туда. Мензер, которая сидела неподвижно возле самых дверей, неожиданно подала голос:
— Тетушка Гюльгяз подождет до утра. Мертвые терпеливы.
Селим обхватил лицо руками.
— Горе мне! Терпел бедствия, надеялся… все лишь для того, чтобы поклониться ее надгробью?!
Однако он больше не порывался на кладбище. Эта черта тоже появилась на чужбине: подчиняться чужой воле. У неправого в душе червоточина, и, как бы он ни хорохорился, наступает момент, когда она подтолкнет к пропасти. Каждому приходящему Селим вновь и подробно рассказывал свою историю, начиная с фашистского плена и доводя ее до последних лет. Я попал к середине рассказа.
Уже после меня в дом ввалился Гашим, сильно навеселе. Он даже забыл разуться у порога. (Селим этого не заметил, отвыкнув от наших обычаев.) Гашим давно болтался в селении без всякого дела. Он переменил множество занятий, но любил бахвалиться, что он-де «нефтяной дед», первооткрыватель послевоенных месторождений. Хотя его роль в нефтеразведочной партии была более чем скромной, мне-то было это известно. Последнее время он вовсю пользовался нашим землячеством, клянча что-нибудь по районным организациям и превратившись понемногу из моего соседа чуть ли не в кровного родича. А кому помешает приветить родню первого секретаря? Боюсь, что у Латифзаде существовала целая картотека теплых местечек, на которые метили мои оборотистые односельчане. И чему он, кстати, не препятствовал, думая, очевидно, тем самым обеспечить наше мирное «сосуществование»? Он первым настаивал на солидных капиталовложениях в благоустройство моего родного села, объясняя это значением археологических раскопок на Каракопеке, туристическими маршрутами к нему.
— Небось не узнал родные места, дядюшка? — развязно спросил Гашим. — Многое изменилось с тех пор, как ты улепетнул?
Селим сдержанно отозвался:
— Все изменилось. Один Каракопек остался прежним. Не будь его, не нашел бы свое селение. Что ни дом, то белокаменный дворец. В старину не у каждого бека были такие усадьбы. Нет слов, сооружатели у вас старательны и умелы.
Он не забыл родного языка, но многих новых слов, вошедших в обиход уже после войны, не знал, поэтому слово «строитель» произносил: на старинный лад: сооружатель.
— Говорят, у вас в Америке есть небоскребы по сто этажей? Это правда? — Гашим продолжал назойливо козырять широким кругозором.
Глядя в сторону, Селим тихо произнес:
— Такие дома существуют. Я поднимался на крышу небоскреба: посмотришь вниз — и все сливается, люди кажутся ничтожнее муравья. А с Каракопека виден даже Араз! Когда на иранской стороне пастухи разжигают костры, они светят как малые звездочки. Родина не принижает человека, она возвышает его.
О чем бы ни заходил разговор, мысли Селима возвращались к одному и тому же: к годам, потерянным на чужбине. Хотя тотчас он оговаривался, что в конце концов прижился там. Что есть у него теперь собственный домик и недорогой автомобиль, так что с женой и сыном они ездят иногда в Нью-Йорк.
Время шло к полуночи, в тишине пропели первые петухи. Селим встрепенулся:
— Вот чего мне всегда не хватало: петушиного крика! С детства помню петуха моей матери. С гребешка у него словно капала кровь — такой был алый. А хвост ярче радуги!
Один из стариков сердобольно произнес:
— Смири сердце, брат. Над твоими сверстниками давно лес вырос. Благодари аллаха, что жив вернулся.
Селим покачал головой:
— Я не вернулся. Я все еще там, в сорок первом. А что сталось со мною после — другая жизнь другого человека.
Гашим подмигнул ему:
— Ты уж не позорь нас за рубежом, дядя. Какие здесь недостатки, не рассказывай. Все-таки вырос на нашем хлебе…
Селим тактично перевел разговор на другое:
— Когда Советы запустили первый спутник, выходцев из России наперебой зазывали в гости. Даже на улицах останавливали: как же это вы оказались вдруг впереди всех?
Чем больше я всматривался в дядю Селима, тем горше понимал, что мое прежнее преклонение перед этим человеком исчезло безвозвратно. Суетливость и покладистость унижали его, иногда он выглядел просто жалким. В собственном доме Селим представлялся чужеродным телом. А когда принимался расписывать блага иноземного житья-бытья, меня так и подмывало сбить его каким-нибудь едким вопросом. Интересно, вырвется ли у него тогда вопль из глубины души: «Набродился я по чужим землям, хочу умереть на родине!» Или промолчит, затаится?
На следующий день я повез Селима на раскопки. Стариной он не очень заинтересовался. Бросил мимоходом:
— Холм так и останется разрытым? Жаль. Хотя, конечно, можно возвести стеклянный купол и пускать туристов. При умелой рекламе быстро окупится.
— Нельзя во всем искать барыш. Каракопек бесценен. Он — наша история. Америку населяют пришлые люди, без предков, их корни в других местах…
— Что ты знаешь об американцах? — поморщился Селим. — У них много хорошего. И прошлое они тоже чтят…
То и дело моросил осенний бесконечный дождь. Отошли полевые работы, на виноградниках заканчивалась обрезка лозы. Каждое утро я с надеждой поглядывал в окно: первым погожим днем предполагалось отпраздновать День урожая. Хор при Доме учителя усиленно репетировал новую программу.
Латифзаде не сразу смирился с тем, что Дом учителя — «центр по обмену опытом» — превращался, по его выражению, в «зал развлечений». Самодеятельность казалась ему пустяковым занятием. Но, как всегда в последнее время, он остался со своим мнением в одиночестве.
Праздник проходил на стадионе «Джовган», который молодежь возвела собственными силами. Пожаловали гости из соседних районов, им отвели специальные места на трибунах.
Шествие открыла шеренга Героев труда с красными лентами через плечо. Они сделали круг по полю стадиона, и девушки поднесли им цветы. Затем все пошло по сценарию: семеро сыновей-богатырей вывели белого коня. В седле его возвышалась Мать. Богатыри поклялись «святым материнским молоком» хранить Родину…