— Забыли? Отказались?
— Преследывали. Зареклась.
Ивантьев едва не усмехнулся, услышав «преследывали» — слово, чуждое лексикону Самсоновны, нарочито усвоенное ею. Однако не нашел скорого, вразумительного ответа. Сам бы он охотно пришел на бабкины «заговоры», «отводы», но верить в это при нынешнем уровне медицины вроде бы стыдновато. С другой стороны, признан, существует лечебный гипноз. Почему же горячим, темным, упорным глазам Самсоновны не обладать гипнозом? Внушать она умеет, да еще как! Всякий раз согласишься, поддакнешь ей, и любое ее желание выполнишь: копал картошку, чинил сени, латал забор... Хуторяне откровенно побаиваются Самсоновну, а молодежь, колядуя, как заведомой ведьме вредит ей. Но Анна пришла потом, извинилась... Характера, властности старухе не занимать, и детей своих наверняка сама отправила в город, по всеобщей моде; не захоти она этого — все бы сынки и дочки около нее гнездились. Хватилась, конечно, да поздно: «одрами городскими» стали. Вот и прозвала их едко, с явным намеком: как там ни подстраивайтесь, а настоящими горожанами не будете, имея сельские души.
Подумал так Ивантьев и вновь поразился внезапной мысли, глянув на хмурый, бородатый, белоглазый лик иконы: уживались же как-то знахарки, ведьмы — чертовы подружки — с иконами в доме, верой в душе? Самсоновна проследила за его взглядом, сказала:
— Никола святый. Соковицкий угодник. У нас и престольный на Николу.
Спрашивать ничего не стал, простился, ушел. Несколько дней уяснял для себя, постигал духовную сущность села. Чего только здесь не намешано! От языческих страхов до Христа, от домового до газеты и телевизора. И попробуй что-либо изгнать силой — увязнешь в неразберихе. Лишь время меняет привычки, верования. Почему же все-таки так целен, прочен сельский человек? Как ни мозгуй, выходило одно: жизнь на природе, труд, размеренный сменой времен года («по весне паши, по лету спеши, по осени пляши»), взаимосвязанность и взаимозависимость («переборет народ любой недород») определяли нравственную, моральную стойкость крестьянина. Бог нужен был ему для дела, пользы: надзирает, дурные помыслы угадывает. Нечистая сила — тоже: вредит, а ты не плошай, перебарывай ее. Впрочем, все это «глубокомыслие» он оставлял на праздники, свободное время, коих у него было немного, как у самой природы.
Ивантьев трудился с утра до ночи, что поначалу его удивляло — столько в доме и во дворе нескончаемого дела! — а потом начал привыкать к деревенскому быту: вставал пораньше, топил печь, готовил завтрак, ставил щи на обед, мел, прибирал кухню и горницу; кормил кур, чистил во дворе дорожки от снега: в тихую погоду надевал старенькие широкие лыжи доктора Защокина и шел рубить жерди для поправки изгороди вокруг огорода: чтобы не портить живого леса, выбирал тонкие сухостоины, их и тащить легче. К концу февраля морозы ослабли, гуще повалил снег. Ивантьев принялся обстраивать, утеплять вторую половину сарая: дед Улька пообещал дать поросенка от своей породистой, огромной свиньи Дуни. Первое время, понятно, придется дома подержать нежную скотинку, но в мае, как только отойдут ночные заморозки, можно будет переселить окрепшее порося в персональную квартиру.
Конопатя дыры меж бревен, он не услышал стука калитки, шагов по скрипучей дорожке и поднял голову, когда кто-то загородил свет в проеме двери, хрипло сказав:
— Добрый день, дорогой Евсей Иванович! Вы ли здесь трудитесь?
Ивантьев узнал по голосу доктора Защокина, но подумал, что ослышался, — неужто рискнет старик на такое дальнее для него путешествие, да в такую зиму? — и пошел навстречу, гадая, не дед ли Улька вышучивает его, а перешагнув порог, едва удержался от желания обнять и расцеловать маленького человека в кроличьей шапке, меховой куртке, теплых ботинках — доктора филологических наук Виталия Васильевича Защокина. Это был он. И бородка заиндевела, и очки заплыли матовостью, как окошки зимнего дома, и улыбка сухонькая, прежняя, но словно бы застывшая на морозе. Ивантьев потряс ему холодные ладони, взял решительно под руку, повел в дом, где сам, не давая старику опомниться, раздел, разул, дал шерстяные носки взамен отсыревших вигоневых, и затеял ставить самовар. Именно самоварным чаем ему хотелось угостить для начала дорогого гостя.
Защокин обошел дом, все осмотрел, вернулся на кухню, сел к столу, проговорил негромко, точно опасаясь кого-то разбудить:
— Значит, Евсей Иванович, дух живет, где хочет?..
— И голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит, — досказал Ивантьев в тон гостю. — Так, что ли?
— Да. И еще скажу: дух живет в человеке, с ним приходит и уходит...
— И слышать его может только человек...
— Он же может знать, откуда приходит и куда уходит дух.
— Дух — душа?
— О, нет! Сначала душа, потом мысль... Душа и мысль есть дух, который живет, где хочет.
— Сложно для меня, Виталий Васильевич.
— Дом был мертв. Вы оживили его. Он вас принял уже?
— Дом — да. Домовой тревожит... извините, в вашем образе.
— Это не я. Кто-то мудрит, баламутит домового, он шалавый, наш домовой, — столько переменилось жильцов, никому не верит. — Защокин повернулся, погрозил пальцем в сумерки за печью. — Слышишь, Лохмач? Тебя обогрели, обласкали, а ты мелко хулиганишь. Пришел хозяин — возрадуйся ему. — И доверительно Ивантьеву: — Тут до меня разгульная семейка жила — пьянки, дебоши. Вот он и свихнулся, веселия хочет, тарарама. Может, и алкоголиком стал. — Снова в сумерки за печь: — Приказываю: шкуру мою зря не трепать!
Они вместе расхохотались, обрывая таинственную, без уговора затеянную игру, и Защокин, утерев платком слезящиеся глаза, проговорил уже серьезно:
— Приехал вот, Евсей Иванович. Не мог не приехать. Морозы были — еще терпел... А тут прямо-таки потянуло: как там мой квартирант, не замерз ли, не оголодал? Едва сумку довез с колбасой, мясом... Молодец вы, Евсей Иванович, не думал застать вас в таком благополучии. Печь, чистота, самовар, дрова наготовлены...
— И курочки скоро занесутся, и поросенка возьму. А самоваром наградил меня Федя Софронов. Смотрите, тульский, девятьсот первого года, с медалями. В металлоломе откопал. Говорит: зачем механизмы покупать, когда столько запчастей валяется.
— Да, японский бог, хваткий парень, хоть на вид и акселерат, как прочие его современники. Тракторок не реквизировали еще?
— Стоит в сарае. Зимой он мотоцикл гоняет на свою мелиоративную базу. Заходит. Скучновато, жалуется, снегозадержание да ремонт техники. Как он мне помог!.. И все будто истосковались от малолюдности... Зовет телевизор смотреть, а мне тишины, дела какого-нибудь хочется. Взял у деда Ульки пилу, стамеску, рубанок, хочу табуретку смастерить.
— Так вы не знаете — в Иране революция.
— Что-то Федя толковал...
— Шаха сместили. Понимаете — шаха! Воистину народ восставший неудержим. Ведь шах и мистикой не брезговал, чтобы доказать свою духовную, предначертанную аллахом связь с народом. Говорил, общается с подданными экстрасенсорно — на расстоянии, видит каждого, знает его мысли, радости, беды. Но конечно, тайную полицию имел мощную. На аллаха надейся, а страх нагоняй!
— Республика будет, что ли?
— Исламская. Да ведь аятолла — тоже вождь, только религиозный... Не думаю, чтобы исламское фанатичное единодушие, ненависть к западной цивилизации принесли блага стране.
— И получается: долой диктатора, да здравствует диктатор!
— Иной.
— Но не изобрел же он исламского автомобиля, катается на западном?
— Вот именно. Надо не сталкивать лбами богов, а самим брататься. Цивилизация все-таки для всех едина, определена самой природой — на квадратном колесе не поедешь. И многоженство Магомета не святее аскетизма Христа. Объединимся — спасемся.
— Спасибо, Виталий Васильевич. Вот я и просвещен уже. У меня ведь многолетняя привычка: на судне почту получаешь раз в несколько недель, изучишь кипу, ждешь следующей. Я и тут вроде бы ждал почты с Большой земли.
Защокин кивнул, усмехнулся, набил трубку табаком «Каравелла» из пластикового пакета, пустил по кухне синий ароматный дымок, в который Ивантьеву захотелось окунуть голову — так потянуло закурить. Плавая, он много раз бросал курить, опасаясь застарелого бронхита, но так и не расстался с сигаретами: в море табачный дым тоже частица земли. А тут, захваченный новой жизнью, дыша лесом, травами, запахами двора, он и не вспомнил о табачном опьянении. Лишь сейчас, при домашнем благоденствии, повлекло затянуться разок-другой; дым во все времена скреплял мужскую дружбу.
— Глотните, — предложил Защокин, заметив страдания давнего курильщика, и протянул трубку.
— Устою.
— Тоже хорошо.
Пили чай из красно сияющего медью самовара; он грел им руки, лица; он переливал свой жар в их тела, да еще посвистывал легонько, поощряя к беседе. Смаковали смакову. И маленький, лысый, уютно неторопливый старик, доктор-филолог Защокин, говорил, переходя от мысли к размышлению по внутреннему наитию, помогая молчаливому Ивантьеву, морскому каютному бирюку, тоже говорить, мыслить, а то и спорить, ибо какая беседа при полном единогласии? Да и не бывает двух абсолютно равнозначных индивидов, иначе прекратилось бы всякое движение и развитие в природе. И шутить не забывал Защокин. Впрочем, шутил он всегда, слушающему его надо было самому отсевать серьезное от шутки.