И вот теперь, покидая остров, мне хотелось хотя бы напоследок перехватить ее взгляд, прочитать какой-либо ответ в ее глазах, но она упорно избегала моего взгляда. Но все же дрогнуло ее сердце. Уже взяв в руки постромки, я поймал ее, как мне показалось, тревожный взгляд. «Прощай, Надежда», — крикнул я, и мы тронулись прочь с острова. Я ни разу не оглянулся назад, чтобы не бередить душу. Впереди была долгая и нелегкая дорога. И нам в первую очередь нужно было думать о ней, а не о том, что оставляли мы позади себя…
Дорога по льду нам не далась. На вторые сутки мы встретили разводья. Они были так широки, что пришлось пойти в обход, подыскивая более удобное место для перехода. Как ни осторожничали мы там, во льдах, а от беды уйти все же не удалось. Потеряли двух своих товарищей — Новикова и Двуреченского. Новиков в полынью провалился, Двуреченский, спасая его, следом угодил. И мы-то, как на грех, ничем не могли помочь ребятам.
Так, впустую, проплутав четверо суток по льдам, мы и вернулись назад, но только уже втроем: Сорокин, Лобанов и я. В лагере тоже были потери — от воспаления легких умер матрос Клевцов. Старкова же мы, как ни странно, застали в полном здравии. От прежней болезни и следа не осталось.
Старков, видимо, никак не ожидал нас. Он прямо-таки растерялся, завидев нас троих. В этих чертовых льдах мы обтрепались вконец, словно провели там не четыре, а все сорок четыре дня.
— Что же, — словно зовя на мировую, сказал Старков, — придется ждать весны.
Но мира, однако, между нами не получилось. Я бы, наверное, смог ему простить Надежду, но Двуреченского и Новикова простить не мог. И он, конечно, чувствовал это, знал, что я для него враг номер один, что долго нам друг возле друга оставаться нельзя, иначе будет худо.
Слава богу, у меня было занятие — шлюпка, которая и занимала все мое время. Возле этой шлюпки я и пропадал днями, взяв себе в помощники товарища своего Сорокина, да еще Лобанова с Федоровым. Последний, правда, недолго был с нами. Хотя он ни разу не заикался нам о своей болезни, но видели мы, что худо ему и тает он прямо на глазах. Федоров и сам не знал, что с ним. Утром как-то окликнули его, а он не отзывается, подошли, потормошили — мертвый…
Дело между тем потихоньку двигалось к весне. В марте еще держались крепкие морозы, но уже появилось над горизонтом солнце. Пришел конец полярной ночи. Жизнь с приходом весны, тепла пошла веселее.
Шлюпка у нас ладилась. И тех двух месяцев, которыми мы располагали впереди до чистой воды, вполне хватало, чтобы полностью закончить ее. Этой шлюпкой, можно сказать, мы только и жили.
А весна уже щекотала ноздри. Я часто вспоминал свою деревню, представлял, как хорошо сейчас там, какой плотный долгий туман держится по утрам меж хатами, как домовито и серьезно устраиваются в старых ветлах за колхозной конюшней грачи. Мать часто вспоминал, представлял, как выжидает она почтальона, надеясь на письмо. А от меня ни слуху ни духу… Видимо, эти беспокойные ожидания и укоротили ее жизнь. Она и умерла, так и не зная, где я и что со мной. В сорок четвертом, в апреле, ее похоронили, я же в Студеное лишь в августе сорок пятого попал. Годик бы ей подождать…
Мимо рощи, густо пыля, прокатил грузовик. Женщины, стоя в кузове, отчаянно горланили песню, слова которой трудно было разобрать за шумом мотора.
— На обеденную дойку бабы поехали, — пояснил Бородин. — Старкова баба там же. Ты знаешь, что я заметил, у хреновых мужиков бабы, как правило, хорошие. Вот и у Старкова тоже. Чем это объяснить?
Я не располагал подобными наблюдениями. И ничего не мог сказать Бородину. Мне не терпелось узнать, что же все-таки дальше было с ним, как ему с острова удалось выбраться.
Он же медлил, словно нарочно не замечая моего нетерпения. Сорвал травинку и стал пристально рассматривать на солнце, как бы пытаясь разгадать давнюю тайну, не дающую ему уже долгие годы покоя.
— Видишь, всюду жизнь, даже в этой травинке. И человеку это важно знать, чувствовать свою связь со всем миром… А на нашем острове одни сплошные камни были. Зимой и летом, как говорится, одним цветом, одинаково угрюмы. И знаешь, такая тоска порой брала. Хоть вой. Одна отрада — весной над нашим островом птицы появились. Чайки не чайки. Крикливые. Как начнут с утра звонить, будто деньги на камни сыплют.
— Да, — спохватился Бородин. — Незадолго до того, как нам уйти по льдам, над островом появился самолет. Мы не знали, что это за самолет — опознавательных знаков на нем не было, — но по конструкции догадывались, что он, по всей видимости, немецкий, и потому наблюдали за ним осторожно, стараясь ничем не выдать себя. Самолет тот покружил-покружил над островом, да и улетел ни с чем. Мы решили, что вряд ли он удовлетворится первым осмотром, прилетит еще, и, быть может, даже не один раз.
А вернувшись из своего неудачного похода по льдам, мы узнали, что самолет тот прилетал снова. Сказал это нам Федоров. Первый раз он сообщил это как новость, без вас, мол, к нам самолет прилетал, причем, сообщая это, Федоров мельком взглянул на Старкова, и я не мог не заметить этого хотя и быстрого, но испытующего взгляда.
Старков, видимо решив, что Федоров взглянул на него лишь затем, чтобы пригласить в свидетели, утвердительно кивнул.
Потом уже, когда мы возились у шлюпки, Федоров снова вспомнил про тот самолет, и некоторые подробности его рассказа показались мне интересными. Дело было, как рассказывал Федоров, так: на второй день после нашего ухода Старков взял винтовку и, уже не корчась от боли, а широко на всю ступню ступая, пошел за домик поохотиться на медведей. Следом за ним, по нужде, вышел и Федоров. В эту минуту как раз с наветренной стороны послышался стрекот самолета. Федоров крикнул Старкову, позвав его назад, в домик, но боцман даже не повернул головы, будто и не слышал. Он оставался стоять на открытом месте, в своей заметной на снегу черной одежде, разглядывая из-под руки самолет. И даже, как утверждал Федоров, замахал руками. Самолет сделал еще круг и качнул крыльями.
— Если был немец, — подытожил Федоров, — то, значит, нужно скоро ждать гостей. А в том, что это был немец, я не сомневаюсь. Когда самолет улетел, я спросил у боцмана, зачем он махал ему, ведь он тем самым выдал наше становище. А боцман ответил мне так: надоела, мол, вся эта мотня, скорее бы все кончалось. «Но если это немцы!» — крикнул я. «Ну и что?» — сказал он.
Рассказ Федорова меня озадачил. Не было оснований не верить ему, потому что Федоров всегда слыл за правдивого парня. Посоветовавшись между собой, мы решили смотреть в оба. Хотя подходы к нашему острову и были пока закрыты льдами, но всякое могло случиться.
И мы еще усерднее принялись за свою шлюпку. Заметив наше старание, боцман откровенно удивился: к чему такая спешка. Все равно, мол, раньше июня на такой галере не выгребешь, а до июня еще целых полтора месяца.
— Это уж точно, ждет гостей, — оживился Федоров, беспокойно поглядывая по сторонам.
И надо же такому случиться, — в это время, как нарочно, снова над нашим островом появился тот самый самолет без опознавательных знаков. Не знаю, в каком месте застал он боцмана, мы же поспешили забраться под шлюпку. Хотя, конечно, конспирация теперь была ни к чему. Боцмана, что называется, уже «засекли» и, разумеется, взяли наш остров на учет.
— Боюсь, что они нагрянут сюда раньше, чем мы снимемся с якоря, — предположил, тяжело дыша, Федоров.
В тот день он был, уже совсем плох. Но мы еще не знали, что это его последний день на нашей грешной земле. На следующее утро, как я тебе уже говорил, он умер…
Ну, а мы: Сорокин, Лобанов и я — решили нести дежурство по ночам, чтобы не оказаться застигнутыми врасплох. Но как ни старались, а все-таки просмотрели. Взяли они нас беззащитными, как щенят… Вот ведь в чем досада.
— Как же это случилось, Бородин?!
— А очень просто, — невесело усмехнулся он, поднимаясь с травы, отряхивая изрядно помятый пиджак. — Подошла подводная лодка, высадился десант. «Хенде хох!» — и мы, были таковы. Какое там сопротивление! Даже пальцем не успели пошевелить. Так все было неожиданно. Представляешь, на самой заре спящими на нарах взяли. Даже стыдно сейчас вспомнить. Как-никак моряки все-таки, а так дешево отдались.
Он перебросил пиджак через плечо, поднял ногой примятую траву под старой березой. Я взглянул на него и увидел, как тяжко ему вспоминать о случившемся.
— Понимаешь, — сказал он, ступая из тихо трепещущей березовой рощицы на простор поля, — все, решительно все по-другому могло быть.
— Что именно? — уточнил я.
— Да все! Жизнь сама! Если бы удалось уйти к своим, не пришлось бы узнать всего этого позора.
— Ты о плене? — уточнил я, вспомнив в эту минуту предостерегающую мягкую улыбку древнего Арона Моисеевича Певзнера — собирателя морских баталий, когда завел с ним разговор о «Декабристе».