— Вы пробовали с кем-нибудь говорить, Дмитрий Ильич?
— Пробовал.
— С кем?
— Опять мне не повезло. Попал на человека, который больше всего заботился о личном спокойствии.
— И что он сказал?
— Его резюме было построено тонко. Ни одной опрометчивой фразы. Если отвеять шелуху, смысл примерно таков. Ему нужно искусство, подобно дарам данайцев. Таких троянских коней он закатывает на фестивали в Канны и еще там куда. Чтобы все было по-европейски, без социальных острых приправ, причесано по моде. Героизм? Нужен. Бранил дегероизаторов, но рекомендовал героев для внутреннего употребления. Там, мол, микстуру взбалтывают, замечают муть, отвергают. Когда-то «Броненосец «Потемкин» или «Мать» не расстраивали их желудков, а теперь время другое. Буржуа стал прозорливей и дальнозорче. Его следует усыпить, а потом повалить. Мы должны дотянуться до уровня века, сам век не наклонится к нам…
За окнами самолета было темно. Гудели моторы, так же, как и давно, при переброске парашютных десантов.
— И что же, у него это сознательно?
— Не знаю.
— М-да. — Максимов задумался, посерьезнел. — Конечно, вы попали на случайных людей. Для таких не важна политическая, классовая направленность искусства.
— Тогда зачем их назначают? — в сердцах спросил Ушаков.
— Это вопрос другой. Мы его называем кадровым.
— Любому пионеру ясно, а к а д р у неясно. Как это понимать, разрешите вас спросить, Павел Иванович?
— Минуточку, Дмитрий Ильич, — Максимов прикоснулся к его руке, — я здесь ни при чем, как вы сами догадываетесь. Но мимо проходить не стану, потому и пытаюсь разобраться.
— И я пытаюсь, Павел Иванович. И все же у меня, у коммуниста хотя и не ахти с каким стажем, не укладывается в голове, как можно терпеть такие идейные завихрения, не бороться с ними? Да им нужно дать смертный бой.
Максимов подождал, пока его собеседник успокоится. В хвост машины прошел бортмеханик в меховых унтах, старых военных унтах. Высунувшийся из кабины Самед оглядел салон, прихлопнул дверью.
— А откуда вы взяли, что с вредными буржуазными влияниями в искусстве не борются? Вы же не все знаете. Поговорили с одним-двумя с завихрениями и уже — вывод. В искусстве, я убежден, много людей глубоко партийных, они его не дадут в обиду.
— Все правильно, но обидно в наше время нести потери.
— Чтобы иметь потери, нужна война.
— Война идет, Павел Иванович. Идеологическая. Разве партия нас не предупреждает?
— Ну, вот видите.
— Иные насмехаются над убежденностью. — Ушаков старался высказаться до конца. — От таких понятий необходимо, мол, отказываться, чтобы не прослыть старомодным или, того хуже, ортодоксом. Для иных Павел Корчагин — не герой нашего времени. Якобинская убежденность — синоним ограниченности. Следует отыскивать не прямые дороги, а лазейки. Шаманы колдуют бормотком, как известно. И люди, занятые идейным шантажом, разговаривают вполголоса. Самые скверные и лживые слухи передаются шепотком. Есть отдельные типы, Павел Иванович, которые поставили целью увести от ясных задач… Дай бог, чтобы я ошибался…
Максимова такой откровенный разговор заинтересовал как коммуниста и гражданина, хотя он понимал, что, как и в крайних суждениях, здесь также присутствует изрядная доля личного, однако дыма не бывает без огня. Нет сомнений, идейный фронт подвергается сильным атакам со стороны апологетов буржуазии, причем не лобовым, тактика изменена.
— Вы верите, нытикам что-то удастся? — Максимов поставил вопрос прямо. — Они настолько могучи?
Ушаков мучительно улыбнулся. Удовольствие исповеди заканчивалось, начинался диалог.
— Нет! — Дмитрий Ильич встал, укрепился ступнями на шатком полу. — Стараюсь убедить себя в обратном. — Самолет проваливался, и, пока вновь установился на «ровный киль», мутная тошнинка переместилась снизу вверх, защекотало в горле.
— Наша страна огромная, она дышит, борется, сеет, жнет… металл добывает, уран, уголь… — Разошедшись, он горячо говорил о герое своего очерка — голубоглазом титане, перегораживающем реки, о своей вере в таких людей.
— Вот видите, — воскликнул обрадованный Максимов, — а вы горюете!
— Я не горюю, Павел Иванович. — Ушаков сел, провел ладонью по волосам. — Я верю. Есть люди, их огромное большинство, они не позволят ослабить силу нашего искусства, нашей литературы. Вы правы, с каждым днем появляется все больше высокоидейных, боевых произведений. Может быть, для вас все это не интересно?
— Для кого — для нас?
— Для военных.
— Почему вам так показалось?
— У вас все проще. Есть устав, есть яблочко, цель. Попал — отлично! Если что — приказал! Не исполнил — наказал!
— Нет стены между нами и вами, Дмитрий Ильич. Кровь одна бежит по капиллярным сосудам. Хотя, честно говоря, забот и болезней вашей среды я не знал. Мне казалось, ваша жизнь гораздо безоблачнее. Жаль, не поделились со мною раньше. Не ваша вина. У нас тоже бывает… Только крутимся мы на миру. А на миру и смерть красна. Представляю, как вас замкнули, — он очертил круг на столе, пытливо вгляделся в сконфуженное лицо Дмитрия Ильича. — Среди моряков отойдете. Попадете в другую обстановку. Только прошу заранее: за суматохой можем подзабыть, что-то сделать не так.
— Я неприхотливый, Павел Иванович.
— Не только в этом дело. — Он помолчал. — И у нас найдете: не все гладко. Люди везде люди. Идеальные существуют лишь в воображении… Хотя я не перешел бы на дистиллированную воду. В ней убиты все микробы, но и вкус не тот…
В салоне появился Савва. Остановился возле двери.
— Сердечное спасибо, товарищ адмирал, за цветы, за поздравление, вот как… Тронут вашим вниманием, товарищ адмирал.
— Не заставляйте меня краснеть, Михал Михалыч. Благодарить вам придется мою Клавдию Сергеевну. Ее цветы. Я могу извиниться, за толчеей не вспомнил, а вот пообедаем вместе, если не помешает делу.
— Трасса спокойная, товарищ адмирал.
— Самед не подведет, — сказал адмирал, — давайте самообслуживаться.
Внимание сосредоточивалось на имениннике.
— Имеется бутылка шампанского, товарищ адмирал, — лейтенант потянулся к баулу.
— Дайте-ка ее сюда.
— Разрешите, товарищ адмирал? Ни одной капельки не пролью. — Протасов любовно оглядел бутылку.
— Шампанское имениннику, — Максимов взял бутылку, — разрешается после приземления.
— Спасибо.
Адъютант налил чай из термоса. Изредка самолет попадал в воздушную яму, он шел по приборам. Приходилось следить за стаканом.
— Побеседуй с Михал Михалычем, — посоветовал Ушакову Максимов, — у него занятная биография. На крутых поворотах все же его в кювет не занесло.
Савва охотно отозвался на беседу. Рассказал о фронтовых делах. Еще в финскую он летал с известным летчиком — капитаном Попко, хорошо знал Преображенского, Плоткина, Полозова. Те были постарше его, выше по званиям. Крутые повороты относились к предвоенным годам, и о них Савва вначале говорил неохотно, опасаясь излишних сочувствий.
— Мучеником не хочу показаться, вот как… Досталось мне? Досталось. И что? Кто лес, кто щепки? Отец мой на ромб не дотянул, а три «шпалы» носил, вот как… Моего отца взяли случайно, с кем-то спутали. Отец замахнулся на следователя, схватило сердце, помер. Меня тоже забрали, вытащили из бомбардировщика, мальчишкой еще был, лет двадцати, не больше. Выручила Землячка, знала она отца, заступилась. Чуткая была коммунистка, всегда ее буду помнить…
Сидел перед Ушаковым маленький человек с мягким носиком и белыми бровями, а глаза твердые, стальные. Стоило прихмуриться Савве, подогреть себя изнутри — другим становился, куда девалась его неприглядность, настороженность.
— Только меня не жалейте, — строго попросил Савва, — а то, извините, рассказал одному, он и пошел, поехал. Взял меня, как дубину, и ну гвоздить. У меня камня за пазухой нет. Не отрекаюсь и не казню… Да, были ошибки, тяжелые, страшные. Но сколько сделано, как страну подняли! — Савва дал понять, что беседе конец, проходя мимо адмирала, пообещал прислать штурмана для объяснения обстановки.
Штурман, подвижный, очень молодо выглядевший, с нежным, аккуратно вылепленным лицом и сочным голосом, разложил на столе карту. Красная линия миновала перемычку между великими озерами — Ладожским и Онежским, приближалась к условной линии Полярного круга.
— Погода? На месте?
— Полчаса назад пгошел снежный загяд, товагищ адмигал.
— Какое у них настроение?
— Пгинимают. Там мощная система. Сами не спгавимся, пгитянут, товагищ адмигал.
Словно рулон вискозного шелка, стремительно разматывалась полоса аэродрома. Мимо пронеслись пунктирные огни, посадочные знаки, расплывчатые силуэты ракетоносцев.