В день моего приезда падал сухой снег. Ветер нес его по улицам вместе с пылью и черными листьями.
В домах, несмотря на ранний час, горели лампы. Дни стояли темные, как сумерки. Все было серо и мрачно — и небо, и залив, и город, и лица жителей, прятавшихся по домам.
Только красный огонь маяка на острове Морской батареи, где был заточен Шмидт, придавал пейзажу тревожную и величественную окраску.
В холодной гостинице, где не было печей и нельзя было обогреться после дороги, коридорный — мальчик лет пятнадцати — показал мне тесную комнату. Мальчик принес в номер керосиновую лампу. Пока я разбирал вещи, он стоял у дверей в мокрых отцовских сапогах и смотрел на меня с тревожным любопытством.
— Вы его защищать приехали? — спросил он тихо и заплакал, вытирая длинным рукавом слезы. — Сегодня его перевели с острова. Я видел, как он сошел с катера, — высокий такой, светлый. Посмотрел кругом на людей, а людей было много, и люди все заплакали. Все наши, очаковские, — и женщины, и рыбаки, и кое-кто из ребят. Он махнул нам рукой, и его увели.
Да, много было тогда слез, что и говорить! Изредка мне случалось посещать дома простых людей в Очакове. Я не могу передать, как это было тягостно.
Город притих, сжался. Несчастье вошло в дома, погасило очаги и приглушило голоса. Мне чудилось тогда, что по ночам город не спит. Люди лежат в темноте, прислушиваются к заунывному шуму ветра и думают о последних часах его жизни.
Раз уж я заговорил о слезах, то позвольте рассказать вам еще один случай.
В первый день суда сестра Шмидта вышла к гауптвахте, чтобы хотя издали увидеть брата.
Первыми вывели матросов-очаковцев. Их одели на суд, как на праздник. Сестра Шмидта, глядя на них, заплакала.
— Плачет… — прошел по рядам матросов глухой шепот. — Это сестра Шмидта… Плачет по нас…
Матросы сняли бескозырки — ничем другим они не могли выразить ей свое сострадание и благодарность.
— Если бы в эту минуту, — говорила потом сестра Шмидта, — можно было стать на колени, я поклонилась бы им до земли.
— Не взыщите, — я с трудом вспоминаю эти дни. Придется говорить покороче.
Я слышал его последнюю речь на суде. Он сделал все, чтобы спасти матросов. Этой речью он вырвал у суда не меньше десяти жизней. Я не помню всей речи. Я приведу вам только несколько слов.
«Предсмертная серьезность моего положения, — сказал он, — побуждает меня еще раз сказать вам о тех молодых жизнях, которые ждут со мною приговора. Никого из них нельзя карать равным со мною образом. Сама правда требует, чтобы я один ответил за это дело в полной мере, сама правда повелевает выделить меня.
Когда провозглашенные политические права начали отнимать у народа, то стихийная волна жизни выделила из толпы меня, заурядного человека, и из моей груди вырвался крик. Я счастлив, что этот крик вырвался именно из моей груди.
Я знаю, что столб, у которого я встану принять смерть, будет водружен на границе двух разных исторических эпох нашей родины.
Позади, за спиной у меня, останутся народные страдания и потрясения тяжелых лет, а впереди я буду видеть молодую, счастливую, обновленную страну. Высокая радость и счастье наполнят мое сердце, и я приму смерть».
После приговора матросы окружили Шмидта, прощались с ним, обнимали его и благодарили.
Потом их вывели. Сестра Шмидта подошла к нему. Конвойные, нарушив устав, быстро и хмуро расступились. Взявшись за руки, брат и сестра прошли последний путь через весь город до пристани.
Там Шмидта и матросов посадили на баржу и отправили на плавучую тюрьму «Прут».
Жители собрались около суда. Толпы провожали глазами Шмидта и матросов. Многие стояли, обнажив головы.
Осужденные шли в суровом, торжественном молчании. Матросы срывали с себя погоны и бросали их в грязь на дорогу.
Дул холодный ветер. Черная мгла висела над заливом и степью.
Все было кончено. По статье сотой Уголовного положения Щмидт был приговорен к повешению, а Частник, Гладков и Антоненко — к расстрелу. В виде особой милости Чухнин заменил Шмидту повешение расстрелом.
Я стоял на пристани. Когда проводили мимо меня матросов, Частник со своей обычной застенчивой улыбкой крикнул мне:
— Прощайте! Под крест идем!
Потом я увидел Шмидта. Он шел легко и твердо. Скупой луч солнца прорвался наконец сквозь мглу. Он озарил Очаков и шествие смертников холодноватым серым светом. Блеснули штыки.
Шмидт сказал мне отчетливо и громко:
— Прощайте, Александр Сергеевич.
Я снял шапку и ничего не мог ему ответить. Спазма сжала мне горло.
Я пошел через притихший город в степь. Я бродил по степи до ночи, без шапки, плачущий и растерянный.
Я забрел к крепостным складам. Часовой окликнул меня. Я ничего не ответил. Он подошел ко мне с винтовкой наперевес и посмотрел в лицо:
— По нем плачешь?
Я молчал.
— Эх! — Часовой отвернулся. — Уйди ты от меня, не тревожь. Уйди! — крикнул он.. — Как человека прошу!
Я ушел. Я видел в свинцовой воде тусклый силуэт транспорта, где Шмидт ждал казни, видел его огни, но плохо понимал, что вокруг происходит.
Вернулся я в гостиницу ночью. Меня поразила пустота — все разъехались. Я остался один. Утром я заболел от пережитых потрясений, и меня отправили в Одессу.
Последний отрывок из рукописи Гарта носил название «Казнь».
Шестого марта с рассвета дул свежий ветер, но небо было безоблачно и прекрасно.
Всю ночь перед казнью Шмидт писал письма. На рассвете он переоделся — надел чистую рубаху — и умылся.
К борту «Прута» подошел катер. Катер било волнами, и Шмидту был ясно слышен лязг его якорных цепей.
К Шмидту вошел священник и предложил ему принять причастие. Шмидт похлопал его по плечу и ответил:
— Я с удовольствием, приму ваше причастие, батюшка, если вы найдете в Евангелии слова о том, что можно убивать людей.
В Евангелии таких слов не было. Священник смутился и вышел.
Шмидт потребовал, чтобы его и товарищей не связывали перед казнью. Когда Шмидт спускался по трапу в катер, он оступился. Жандармы быстро накинули на него веревку. Шмидт остановился и гневно крикнул:
— Вы обещали не делать этого!
Веревку сняли.
Катер шел до острова Березани больше часа. Шмидт выходил на палубу, смотрел на море и курил.
К острову катер не мог подойти из-за мелководья и прибоя. Надо было перевозить приговоренных на лодках. Очаковские рыбаки наотрез отказались дать лодки.
— Для подлого дела лодок у нас нет! — ответили они жандармскому ротмистру.
На берегу Шмидт и матросы спокойно пошли к врытым в землю четырем столбам. Говорили о детстве, о том, какое хорошее над островом небо. Частник был бледен и ласков.
Около столбов стояли гробы, и солдаты неуклюже и торопливо рыли братскую могилу.
Все очевидцы говорят, что Шмидт и матросы шли на казнь величественно и спокойно. Около столбов Шмидт попрощался с матросами. Частник долго стоял, обняв Шмидта, прижавшись головой к его плечу.
Когда читали приговор, Шмидт неотступно смотрел на море.
Расстреливали матросы-новобранцы с канонерской лодки «Терец». Позади них стояли солдаты. Орудия «Терца» были направлены в упор на отряд, производивший расстрел.
Командовал расстрелом лейтенант Михаил Ставраки.
Когда Шмидт проходил мимо него, Ставраки снял фуражку и стал на колени. Шмидт мельком взглянул на него и сказал:
— Лучше прикажи своим людям целиться прямо в сердце.
Шмидт и матросы после прочтения приговора подошли к столбам. Саванов не надевали. Солдаты опустили ружья. Многие плакали. С несколькими случились обмороки. Офицеры растерялись. Казнь затягивалась.
Шмидт нетерпеливо махнул рукой. Ставраки скомандовал «огонь», пригнулся к земле и закрыл лицо руками.
Звеняще и тревожно запела труба горниста. Шмидт не отрываясь смотрел на море, где в бездонной голубизне зарождался день его смерти.
Ударил залп. Шмидт и Частник упали замертво. После второго залпа был убит Гладков и упал Антоненко.
Матросы с «Терца» бросали ружья и растерянные бежали к берегу. Антоненко поднялся, осторожно потрогал свою кровь и сказал с каким-то детским недоумением:
— Вот и кровь моя льется…
Его пристрелили из нагана.
А в это время сестра Шмидта металась по канцеляриям министров в Петербурге и требовала помилования брата. Ей не говорили ничего определенного, хотя все знали тайный приказ Николая расстрелять Шмидта во что бы то ни стало.
В Очаков сестра Шмидта приехала на девятый день после расстрела.
На рыбацкой лодке она переехала на остров. Прошлогодняя полынь серела на глине.
Сестра шла по пустынному берегу, низко наклонив голову, — она как будто искала следы брата и матросов.