[текст отсутствует]
Все называли ее «мадам», даже водовоз Федор. По утрам он привозил на подмосковную дачу, где жила мадам, воду в большой зеленой бочке.
Мадам выходила из дому, чтобы помочь Федору перелить воду из бочки в кадушку, и выносила кусок хлеба старой водовозной кляче. Сонная кляча тотчас просыпалась, осторожно брала хлеб из руки у мадам теплыми губами, долго его жевала и кивала мадам головой.
— О-о! — смеялась мадам. — Она меня благодарит, эта старая лошадь.
Мадам не знала, что ее, Жанну Бовэ, кое-кто из соседей тоже называл «старой клячей».
Мадам была стара, но ходила и говорила так быстро и у нее были такие румяные щеки, что это обманывало окружающих, и ей давали меньше лет, чем было на самом деле.
Уже давно мадам жила в России, в чужих семьях, учила детей французскому языку, читала им нараспев басни Лафонтена, водила гулять и прививала хорошие манеры. В конце концов мадам почти забыла Нормандию, где когда-то росла голенастой девчонкой.
Когда немцы обошли с севера линию Мажино и вторглись во Францию, — когда французская армия, преданная генералами, сдалась, и пал Париж, — мадам не сказала ни слова. В это утро она только не вышла к чаю.
Дети — две девочки — вполголоса рассказывали родителям, что видели, как мадам стояла на коленях в своей комнате перед окном, выходившим в лес, и плакала.
В лесу кричали кукушки. Лес был густой. В его глубине на крик кукушек отзывалось эхо.
— Теперь она никогда не перестанет плакать, — сказала отцу старшая девочка с двумя выгоревшими от солнца косами.
— Почему?
— Потому что у нее нет больше Франции, — ответила девочка и начала теребить косу.
— Не расплетай косу, — ответил отец. — Франция будет.
Мадам спустилась из своей комнаты только к обеду. Она сидела за столом строгая, сухая. Губы ее были, стиснуты, и румянец исчез с ее маленьких щек.
Никто не заговорил о Франции. Мадам тоже молчала.
На следующее лето Германия напала на Советский Союз. Немцы налетали на Москву. Тяжелые бомбы падали невдалеке от дачи.
В это трудное время мадам поражала всех своей суетливостью. С раннего утра до ночи она хлопотала, ездила в Москву за продуктами, стирала, штопала, готовила скудную пищу, шила ватники для солдат. И все время, возясь, работая, она напевала про себя французскую песенку: «Quand les lilas refleuriront».
— «Когда опять зацветет сирень», — перевела слова этой песенки старшая девочка. — Почему вы все время поете эту песенку, мадам?
— О! — ответила мадам. — Это старая песенка. Когда надо было терпеть и ждать чего-нибудь очень долго, моя бедная мать говорила мне: «Ничего, Жанна, не горюй, это случится, когда опять зацветет сирень».
— А сейчас вы чего-нибудь ждете? — спросила девочка.
— Не спрашивай меня об этом, — ответила мадам и посмотрела на девочку строгими серыми глазами. — Ты поняла меня?
Девочка кивнула головой и убежала. С тех пор она, так же как и мадам, начала напевать о расцветающей сирени. Эта песенка ей нравилась.
Все чаще девочке мерещилась пышная весна, тихие утренние сады и заросли сирени над прудом. Quand les lilas… quand les lilas refleuriront… refleurironf…
Конец весны в 1944 году был теплый и свежий от частых и коротких дождей. В начале июня в саду около дачи зацвела сирень.
Ее холодные гроздья всегда были покрыты росой, и когда кто-нибудь нюхал сирень, все лицо у него делалось мокрым. В лесу перекликались птицы. Всех веселила какая-то неизвестная птица, прозванная «часовщиком». «Трр-трр-трр!» — кричала она, и этот металлический крик был похож на звук, который бывает, когда заводят ключом стенные часы.
Но лучше всего были сумерки, когда над седыми березовыми рощами подымалась туманная луна. На вечернем небе виднелись тонкие тени плакучих ветвей. В сизом воздухе стояли над лесом облака и тлели слабым светом. А потом над огромной притихшей землей воцарялась ночь, до самых краев налитая прохладным воздухом и запахом воды.
Мадам укладывала детей спать, выходила в сад, садилась отдохнуть на скамейку около сирени и прислушивалась. Долетал отдаленный шум дачных поездов, голоса людей, идущих по шоссе. Ничто вокруг не напоминало о войне, но война шла — тяжкая, суровая, — и, может быть, потому в то лето люди с особенной силой ощущали прелесть лесов, птичьего крика, неба, покрытого звездами.
Мадам впервые пошла этой весной в церковь, в соседнюю деревню. Был Троицын день. Церковь была убрана березками. Каменный пол посыпали травой. Она была примята ногами и пахла печально и сладко — осенью, увяданьем.
Дряхлый священник служил с трудом, очень медленно, и потому мадам многое поняла. Она вздохнула, когда священник читал молитву «о благорастворении воздухов, изобилии плодов земных и временах мирных». Когда придут эти времена для ее далекой-далекой, почти забытой страны!
Вечером в этот день мадам вышла в сад позже, чем всегда. Хозяйка дома уехала в Москву, и мадам пришлось работать больше обычного.
В саду было очень тихо. Луна бросала прозрачные тени. Мадам сидела задумавшись, сложив на коленях руки. Потом она оглянулась, встала — кто-то бежал мимо дачи. Мадам подошла к калитке и увидала соседского мальчика Ваню.
— Иван! — окликнула мадам.
— Я из Москвы! — крикнул мальчик, пробегая мимо. — Вторжение началось! Сегодня утром. В Нормандию! Наконец-то!
— Как, как! — спросила мадам, но мальчик, не отвечая, побежал дальше.
Мадам сжала руки, быстро пошла к себе в комнату. В столовой сидел хозяин дома и, как всегда, читал книгу за стаканом остывшего чая.
Мадам на мгновение остановилась и сказала очень быстро, задыхаясь.
— Они высадились… у нас… в Нормандии. Я говорила… Quand les lilas refleuriront…
Хозяин швырнул книгу на стол, вскочил, дико посмотрел вслед мадам, взъерошил волосы, прошептал: «Вот здорово!» — и пошел на соседнюю дачу узнавать новости.
Вернулся он через час и остановился на пороге столовой. Комната была ярко освещена. Горели все лампы. На рояле пылали, дымя, восковые свечи. Круглый стол был накрыт тяжелой белоснежной скатертью. На ней черным стеклом блестели две бутылки шампанского.
И всюду — на столах, окнах, на рояле, на полу — громоздились в вазах, кувшинах, в тазах, даже в деревянном дубовом ведре груды сирени.
Мадам расставляла на столе бокалы. Пораженный хозяин смотрел на нее и молчал. Он не сразу узнал ее — свою старую мадам, всегда озабоченную, суетливую, с покрасневшими от работы руками — в этой тоненькой седой женщине в сером шелковом платье. Такие изящные, но старомодные платья хозяин видел только в детстве на балах и на семейных праздниках. Жемчужное ожерелье светилось на шелку, и черный веер с треском закрылся в руке мадам и повис на золотой цепочке, когда она, увидев хозяина, улыбнулась и вкрадчиво сказала:
— Простите, месье, но я думаю, что по этому случаю можно разбудить на одну минуту девочек.
— Да… конечно! — пробормотал хозяин дома, еще ничего не понимая.
Мадам вышла, но запах тонких, должно быть, парижских духов остался в комнате.
«Что же это? — подумал хозяин. — Блеск глаз, улыбка, свободный жест, которым мадам захлопнула веер! Откуда все это? Боже мой, как она, должно быть, была хороша в молодости! И это платье! Единственное платье, которое она надевала на единственный бал где-нибудь в Кане или Гранвиле. Никто в доме до сих пор не знал, что у мадам есть такое платье, и ожерелье, и веер, и эти духи. И где она прятала бутылки с шампанским?»
Сверху спустились девочки, удивленные и взволнованные. Мадам быстро сошла за ними, села к роялю, поправила волосы и заиграла.
Да, хозяин угадал! Как всегда, у него начало холодеть под сердцем от этой звенящей томительной музыки:
— Подымайтесь за Родину! День славы настал!
Хозяин слушал, откупоривая бутылку с шампанским. Девочки стояли среди столовой, прижавшись друг к другу, и смотрели на мадам сияющими глазами.
«К оружию, граждане!» — гремела «Марсельеза», заполняя дом, сад, казалось, весь лес, всю ночь.
Мадам плакала, закинув голову, закрыв глаза, не переставая играть.
Мерным громом пел рояль. Они идут! Они идут, дети Франции, сыновья и дочери прекрасной страны! Они подымаются из могил, великие французы, чтобы увидеть свободу, счастье и славу своей поруганной родины.
«К оружию, граждане!» Ветер Нормандии, Бургундии, Шампани и Лангедока сдувает слезы с их щек — слезы благодарности тем тысячам английских, русских и американских солдат, что смертью своею уничтожили смерть и вернули жизнь, отечество и честь благородному измученному народу.
Мадам перестала играть, обняла за плечи девочек и повела их к столу. Девочки прижимались к ней, гладили ее руки.
Хозяин дома сидел в кресле, прикрыв ладонью глаза, и так и выпил свой бокал шампанского, не отнимая ладони. Младшая девочка подумала, что у него, должно быть, от слишком яркого света болят глаза.