— Пап… — всхлипнула Наташка, вывернулась из-под моих рук и исчезла.
Я с трудом поднялся, оглушенный, разбитый. Стучало в висках, перед глазами плыли оранжевые пятна, похожие на клочки рассеявшегося заката. Ощущение тоненьких невесомых ручонок на шее, вздрагивающее, угловатое, по-детски тощее тело, мокрая щека и это «пап», страдающее, любящее!.. Она простила меня. Простила не так, как прощают взрослые, а без всякого расчета, без раздумья… Простила потому, что любит.
Я стоял нетвердо на ногах, продолжая ощущать топкие руки на своей шее.
24
Спотыкаясь, как пьяный, я добрался до дому.
В комнате душно, гудят мухи на оконных стеклах, на полках в приглушенном закатном свете поблескивают корешки книг — Валиных книг, которые она теперь не читает. На стене висит знакомый, изученный вдоль и поперек пейзаж ельничка на болоте. Не хочу ни о чем вспоминать, не хочу ни о чем думать, кроме Наташки.
Тонкие ручонки, охватившие мою шею. Попробуй-ка оторви их от себя, откинь в сторону! Какое сердце может выдержать это ощущение горячих детских рук! Я человек, а не камень. Я отец ей!..
Разве мне не ясно было и раньше, что никого нет на свете, кого бы я любил больше ее? Ничего нет дороже, ничего нет ближе!
Она еще не начала жить, еще только по-детски стала чувствовать и переживать, а я, ее любящий отец, в незащищенную, доверчиво открытую душу наношу рану. Время излечит? Может быть, и излечит, но все равно в душе останется шрам. Не мои, а чьи-то чужие глаза будут следить, как она растет день за днем. Не мои руки, а чьи-то другие станут направлять ее жизнь. Чьи-то глаза, наверняка менее любящие, чьи-то руки, наверняка менее бережные…
Валя… Но разве Валя такая беспомощная, как Наташка? Даже если на секунду предположить, что я смогу Вале что-то дать, чем-то помочь (ой ли, сомнительно!), то Наташка наверняка больше нуждается в моей помощи. Хватит отмахиваться, хватит убегать от мыслей, связанных с Наташкой, пора подумать о дочери и Вале вместе. Поставь для себя вопрос: кто тебе дороже? Поставь и честно ответь. За спиной у Вали часть жизни, совершенно чужая тебе. Знаешь о ней только понаслышке. А жизнь Наташки?.. Разве ты не помнишь, как топтался возле крыльца родильного дома? Разве ты забыл, как тебе в руки передали завернутое в большое одеяло что-то, пока не имеющее для тебя ни лица, ни имени, но что-то живое, от прикосновения к которому екнуло сердце? Разве ты не радовался первой гримаске, похожей на улыбку? А первые шаги, когда детская ручонка судорожно стискивает твой большой черствый палец?.. С первого часа тебе принадлежит ее жизнь. Почему же ты должен от нее отказаться? В Вале течет чья-то кровь, кровь каких-то незнакомых тебе людей, а в Наташке — твоя собственная. У нее твои глаза, твои волосы, твой лоб. Наташка — это ты, освеженный природой, ты, кому суждено будет жить после твоей смерти. Нет, даже ради Вали не смеешь поступиться Наташкой…
Наташка ждала, чтобы побыть наедине. Она ничего не просит, ничего не требует, она просто любит. И я должен отвернуться от ее любви! Невозможно!..
На Валином столике среди флаконов и коробочек — нераспечатанное письмо. Его не было, его принесли, когда мы ушли из дому. Твердый конверт с размашистым адресом — от Ващенкова. Уже не первое письмо. Этот человек продолжает любить Валю…
Я виноват перед Тоней, что изменил ей, она виновата, что оклеветала меня в письме. Подлое письмо! Трудно простить клевету. Но если хочу, чтоб рядом была Наташка, то как еще поступить иначе? Придется простить письмо, придется смириться…
Надо дождаться Валю, сказать ей все в глаза. Если уж предавать, то в открытую. Сказать?.. Видеть ее, слышать ее голос, снова почувствовать ее неистребимую веру. Нет, я не могу устоять перед Валей. При виде ее меня покинет решительность, и я останусь. Останусь, а потом без конца буду вспоминать Наташкины руки, без конца терзаться. Конец таким терзаниям один — уйти.
Я сел и, боясь, что Валя с минуты на минуту может вернуться, начал писать письмо. Сумбурное, трусливое письмо, со слезой, с самоунижением, с путаными объяснениями, что не могу жить без дочери.
Это письмо я положил рядом с письмом Ващенкова. Взял свой чемодан, бросил в него свои вещи: пару белья, полотенце, рабочие брюки. У дверей остановился. Что обо мне подумает Валя? Мне это не безразличие.
Во дворе стукнула калитка. Я вздрогнул, опустил чемодан. Но под окном прошла Марья Никифоровна, на крыльцо не поднялась, загремела ведром возле сарая. Если Валя застанет меня, не смогу уйти. А может, не уходить? Опомниться?.. А Наташка, а ее руки?.. Перешагнуть через позор! Презирая себя, перешагнуть!
Я выскочил во двор…
Калитка, знакомое крыльцо, дверь. На столе стоит самовар, глаза Тони округляются, лицо пунцовеет от неожиданности. У нее гость. Более неприятной встречи не могло быть для меня. Напротив Тони, развалясь на стуле, сидит Анатолий Акиндинович, по-домашнему, в одной сорочке. Острый, длинный нос вздернут, он только что с обычным апломбом рассуждал. О чем? Конечно, обо мне. Он приподнимается, на лице легкое смятение.
И Наташка еще не спит. Она не вскочила со стула, она низко склонилась над своим блюдечком.
Секунду-другую мы все молчали. Я стою возле дверей с чемоданом в руке, у стола в неловкой позе Анатолий Акиндинович, а Тоня как сидела, так и сидит, наверно, не имеет сил подняться.
Я заговорил первый:
— Анатолий Акиндинович, мне нужно поговорить с Тоней.
Голова гостя высокомерно откидывается назад, узкая грудь выпячивается.
— Я уйду, Андрей Васильевич, — начинает он холодно, — но…
— Вы это потом скажете, на досуге. А сейчас прошу…
Тоня молчит, не собирается мне возражать. Анатолий же Акиндинович вскипает:
— Я ухожу, но прежде все-таки скажу. Скажу, что вы непорядочная личность, вы, больше того, гнусная личность. Да, да! Эта женщина — святой человек. Вы недостойны ее!
Я шагнул вперед, как можно бережнее взял сразу съежившегося Анатолия Акиндиновича за шиворот, и он, путаясь ногами, не произнося ни слова от изумления, придерживаемый мною, зашагал к двери.
— Мой пиджак! — кричит он уже из-за дверей.
Я снимаю со спинки стула его пиджак и сую ему в руки.
— Это возмутительно! Это рукоприкладство! Подобные вещи не проходят даром!
Я захлопываю дверь.
Тоня в это время поднялась, выпроводила поспешно в кухню Наташку, сама встала передо мной, знакомая, ничуть не изменившаяся — крупные плечи, маленькая голова, круглое неподвижное лицо, полные бедра, туго обтянутые юбкой. Она покосилась на брошенный у порога знакомый чемодан, и напряжение в ее округлившихся глазах исчезло, губы сомкнулись. От сытых плеч и бедер, постного выражения на ее лице я сразу же не то что представил, а как-то почувствовал длинную-длинную череду дней, похожих друг на друга, как удары маятника у старых часов: завтрак, обед, ужин, постель, завтрак, обед, ужин, постель, в промежутках работа, разговоры о картошке, о получке, о гостях, о пирогах… Дни, знакомые наперед, как знакома эта стоящая передо мной женщина с мелкими бусами на сдобной шее — богиня домашнего очага, царица крохотного мира.
Она готова стать великодушной, эта царица, она собирается простить меня. Боже мой, на что я иду?!
Но чемодан уже стоит у порога, в кухне притаилась Наташка. Я устало опустился на стул.
— Образумился? Или прогнали тебя?..
Я угрюмо оборвал:
— Давай без нотаций. Согласна — принимай. Нет — не буду навязываться. Возвращаюсь ради Наташки.
— А я для тебя пустое место?
— Нет, не пустое. Ты мать Наташки.
— И только?..
— Только…
Тоня смолчала.
Так снова началась моя жизнь в старой семье.
25
Что мне рассказать о первых днях моего возвращения?
Рассказать о том, что продолжал не любить Тоню, что один вид ее — круглое, с крепко сомкнутым ртом лицо, ее пышные плечи, бесстыдные бедра — вызывал во мне раздражение?..
Валя продолжала жить, как жила. Она ничем не напоминала о себе. Я по-прежнему ревниво следил за нашей районной газетой. Я стал любить ее. Прочитав до последнего знака, всю с титула до подписи Клешнева, отложив в сторону, я сразу же испытывал нетерпение: скорей бы следующий номер! Статья о Гужикове появилась. В тот день я думал только о Вале, я радовался за нее и страдал…
Валя не собиралась ехать к Ващенкову. Что ей Загарье? Не родина, к которой кровно привязана. Здесь у нее нет никого, кроме меня. Ради меня осталась! Ради меня живет! Продолжает любить, продолжает верить!
Валя, Валя! На что ты надеешься? Как ты можешь меня оправдывать? Ведь я же предал тебя! Я даже не могу сейчас с тобой встречаться. Я должен делать вид, что я добропорядочный семьянин, что забыл о тебе, зачеркнул тебя в душе. Каждый день, каждый час тебя вспоминаю. Но тебе-то от этого не легче. Зачем ты мучаешь себя, мучаешь меня? Я оборвал, ты не рвешь, ты надеешься. Валя, Валя! Не обманывай себя, отвернись и прости, если можешь. А не простишь, твои упреки, твою обиду приму, как должное, по праву заслуженное.