Бабы пляшут. С гармониста льет пот, а в углу под большим портретом Ворошилова конюх Устин рассказывает Бурдину, как он был противником колхоза, дрался из-за этого с сыном Ванькой, а теперь за колхоз горой.
— Я ведь плотник — мастеровой, специальность имею, хоша сейчас и старшим конюхом. И вот сижу, пью, а сердце болит: есть у лошадей корм аль нет? Ведь им завтра на работу.
…И тучится, и тума-аниться, —
звонким голосом поет Машенька и плавно поводит плечами. Заглушая гармонь, кричит жена Ивана Семина:
— Нынче пляшем, завтра молотить. А вы что? — и она указывает на открытое окно, в которое уставились единоличницы.
Оля подхватывает:
— Они бога молят: дай, говорит, господи, дожжичка, чтобы у колхозников хлеб сгнил на полях.
Любане охота поругаться с бабами, подразнить их. Алексей толкает их, шепчет:
— Не надо. Осенью они все в колхозе будут.
Устя все не отпускает дядю Якова. Тетка Елена, жена его, пытается вытянуть старика, хватает его за рубаху, но Устя, как вихрь, уносит его то к двери, то к голландке. Тогда не вытерпела сама старуха. Шепнув что-то Прасковье, вышла на середину, топнула и на удивление всем зачастила звонко, по-молодому:
А что ж не плясать,
Что же мне не топнуть?
Покачивая головой, вопрошала дальше:
Неужели в этом доме
Перерубам лопнуть?
— Качать, качать! — завопила Устя и, оставив дядю Якова, крепко охватила старуху.
Но качать не дали. Гармонист напоследок рванул гармонь и принялся вытирать потное лицо. Любаня налила ему стакан водки, за Любаней, как по сигналу, все принялись наливать и пили, уже не садясь за столы.
Бригадир по гулянке, Оля поджала кулаком щеку и запела грустную, свою любимую:
Прихожу я на эту скамейку…
И все бабы хором подхватывают. Густым басом тянет и счетовод, зажмурив глаза:
Он словечка, милый друг, не сказал.
Дядя Яков ругает третью бригаду:
— Что они пальцем на нас указывают? Это у нас посева меньше? Подсчитай, сколько у них и у нас людей, лошадей, жнеек. Это потому злы, рожь им больно не хтелось обчествить. Ишь ты, мы работники плохие! Нет, шалишь, не сдадимся. Наше обчество хоть и бедняцко, а оно перегонит их в работе.
Кричит Бурдину:
— Петрович, ты хорошо сделал.
— Что такое? — не понимает Бурдин.
— Говорю, рожь обчествил и арендовану выявил.
Устя отодвинула Любаню от Алексея, обняла его и, не обращая внимания — нравится ему это или нет, подтягивает Оле:
— Не сказал, душа моя, — ты прости.
— Я говорю ему, — гудит Сатаров, — говорю младшему счетоводу в райколхозсоюзе: «За каким чертом вам каждую пятидневку нужны сводки о слепых, вступивших в колхоз, да еще с нарочным?» А он говорит: «Приказ». Тогда я ему: «А если о носастых сводки потребуют, тоже гнать с нарочным?» Он рассердился да как крикнет: «Ты на нос не указывай! Ежели у меня длинный, у тебя — тоже не меньше». Глянул, ба-а!.. У него во-о какой нос — кнутовище.
Машенька тоже кричит Бурдину. Голос у нее тихий, и председатель ее не слышит.
— Сергей Петрович, Сергей… У меня в поле телега опрокинулась. А они идут навстречу — и ха-ха, хи-хи-хи. «Чего ржете?» — кричу. «Как же, у колхозников телеги валятся». — «А у вас, говорю, не падали?» Они опять: ха-ха-ха. Нет чтобы бабе помочь.
— Это что! — вмешивается в разговор Афонька. — Иду я в правление, мужики навстречу. С ними Митенька. И все смеются. Чему-то рады. Ну, думаю, беспременно какая-нибудь беда в колхозе. Подходит к ним Самоха, что-то шепчет. Тут у Митеньки и глаза на лоб. «Ну-у?» — «Ей-богу», — это ему Самоха. «А ведь мы думали — колхозна». Что же я узнал? Лошадь в поле сдохла. Они-то думали — колхозная, глядь, единоличника. И чуть с досады не в слезы.
— А кто сжег сено, найдем! — обещается Крепкозубкин. — Сверху загорелось. Не иначе, как враги. И суд устроим показательный, — стучит Законник по столу.
Никанор кричит Прасковье:
— У вас много гороху осталось?
Отвечает за Прасковью Устя:
— Гороху осталось одна постать. Зайдут завтра бабы раз, и нет его.
Сатаров перешел на анекдоты. Рассказывать их мастер. Говорит и сам хохочет до слез.
— Украл работник у попа подштанники; поп ему: пойдем в волостное правление. Украл поп у работника портянки; работник ему: пойдем, свет, в духовну консисторию. А до волости-то пять верст, до губернии — сто… Поп и прогадал.
Гармонист отдохнул. Снова закружились в жаркой избе. Алексей выпил еще, усталость прошла, и ему захотелось танцевать. Любаня позвала на «краковяк». Никто еще не видел, чтобы Алексей танцевал, а сейчас разошелся. Оля завистливо кричала:
— Любка, Любка, оставь мне чуток!
— Всем, бабыньки, хватит.
— Ой ли? Дура, гляди, вон Дашка пришла. Волосы береги.
В дверях стояла Дарья и с удивлением смотрела на Алексея. К ней подошла Прасковья, взяла за руку и усадила за стол.
— Налей-ка мне, — кивнула Дарья.
— Где была? — спросила Прасковья.
Накачали на мою шею столовку, вот и вожусь. Котлов нет. Хотели от винного завода чан приспособить, да куда его вмажешь.
— Плохо без столовой. Сколько времени зря идет.
— Теперь бы, как в коммуне «Маяк», три полевых кухни… Эх, пойду попляшу. Муж танцует, жена тоскует!..
Гармонист заиграл «барыню». Дарья вышла, задорно передернула плечами и начала с припева:
Родила меня мать под пятницу
Чернобровую, кудрявую робятницу…
Услышав припев, к Дарье подскочила Машенька:
Это все бы ничего бы,
Это все неважно,
Я без милого домой
Ходить не поважена…
А счетовод не умолкает:
— Сидела она, сидела, уходить не хочется. А ту спать тянет. И не знает, как ее выпроводить. А та для близиру спрашивает: «Кума, кума, не пора ли мне домой?» А кума ей: «Нет, посиди еще, скоро светать начнет…»
Под топот и песни Устин рассказывает Бурдину, как, странствуя, попал он однажды в совхоз и нанялся свинарники строить. Пробыл в совхозе два месяца и вернулся другим человеком.
— А все директор. Откуда бы ни шел, как увидит, сейчас ко мне: «Ну как, Устин Карпыч, дела?» — «Идут, говорю, пока хорошо». — «То-то. Свинья, Устин Карпыч, животная благородная». — «Сам, говорю, знаю, товарищ директор, водил я эту животину». А при расчете, окромя денег, выдал мне штаны да рубашку. И не пускал меня. Напоследок говорит: «Работай в колхозе, Устин Карпыч, не сумлевайся. И ежели какая нужда у вас случится — ко мне. Чем могу, помогу. Разыщи мне плотников у себя в селе — и сюда». Я и посоветовал тогда мужикам. Теперь они не нахвалятся.
В окнах виднелся рассвет, пели петухи.
У барабана
Душное марево колышется над полями, дрожит над гумнами, избами. Небо сизое, и на нем ни тучки. В селе редко увидишь человека. На просторных выгонах шумят огромные тока.
Ревет конная молотилка, гудит, пожирая снопы и выбрасывая рыхлую солому. Вечером Петька сам заглядывает к ссыпщику в тетрадь и радостно волнуется, если намолот больше, чем накануне. Не легко Петькиной группе соревноваться с полусложной молотилкой третьей бригады. Она работает на тракторе, и при ней не молодежь, а отборные мужики да ловкие бабы. Трудно групповоду молодежной группы гнаться за трактором и всему колхозу трудно поспеть за колхозом Горького, куда присланы из района для молотьбы три трактора. В районной газете победившему колхозу обещано переходящее шитое парчой, шелковистое районное знамя. Пока оно стоит в кабинете секретаря.
Вчера пришли вести из колхоза Горького: вместо восьми тонн в день каждая молотилка намолачивает одиннадцать. А до срока обмолота ржи осталось семь дней.
Одна за другой мелькают в голове у Петьки мысли: «Машину прямо бы на поле. Ночью работать, в две смены. Трактор бы достать».
Этот день был горячим. И ссыпщик вечером в тетрадь записал: принято от молодежной группы двенадцать тонн.
Преодолевая усталость, Петька побыл на улице, а чуть забрезжила заря, снова на гумне.
В ночь на Алызово отправлялись подводы с хлебом.
Вычеркнули
К Осипу несколько раз приходил групповод и звал на работу, но он ссылался на старость и грыжу. За все лето никто из его семьи на работу не выходил. Тогда групповод пожаловался Сотину. Тот, встретив Осипа на улице, остановил его:
— Ты что на работу не выходишь?
— Не могу, Ефим Яковлич, грыжа.
— Дети почему дома сидят?
Осип досадливо усмехнулся:
— Нынче разь с детьми сговоришь? Они сами себе хозяева.
Сотин тихо проговорил:
— За хлебом больше не приходи в колхоз.