— То есть что?
— Большевики. Ведь это же ужасно… Нами правят хамы… Я — графиня — хожу в этом тряпье, а моя бывшая судомойка шьет себе каждый месяц новое платье.
— Ее муж хорошо зарабатывает, — заметила Екатерина Сергеевна.
— Да, но кто она такая?.. Ведь это же надо, мое счастье, принимать в расчет… Я вовсе не крепостничка, и я никогда на прислугу не кричала, но за стол я с собою кухарку не посажу… Il у a quelque chose…[6] что воздвигает между нами стену… И они это понимают…
— Советская власть, к сожалению, очень прочна, — почему-то обиженно сказал Степан Андреевич, — у нас в Москве о контрреволюции все и думать-то забыли.
— Но заграница не будет же терпеть большевиков… Гинденбург, например, очень порядочный человек… Он не допустит, чтобы людей грабили безнаказанно у него на глазах. Ведь нас же всех ограбили… Ну, а чем живут у вас в Москве люди нашего круга?
— Служат, работают…
— Но где же служат?
— На советской службе…
— Ну, я не думаю, чтоб порядочный человек служил большевикам.
— Отлично служат и очень довольны.
— Мой племянник, я знаю, торгует папиросами, но служить он не идет… Он чтит память своего отца. Впрочем, были ведь и среди аристократов подлецы. Лучшие люди сейчас, разумеется, за границей.
Степана Андреевича засосал червячок. Но засосал как-то не по-московски. Должно быть, не к тому месту присосался.
— Не знаю, что делают за границей эти лучшие люди… Иностранцы, кажется, их не очень поощряют. Говорят, в Париже если скандал — обязательно замешаны русские эмигранты…
— Не думаю, чтоб мои, например, родные вели себя в Париже недостойно. Они не захотят пятнать фамилию Шиловых. Но в Москве, говорят, такой ужас. В квартирах теснота… Все загромождено…
— Мы привыкли…
— А женщины, говорят, совершенно потеряли мораль… Они пьют вино хуже мужчин… Да позвольте, ведь это вы же мне рассказывали, Екатерина Сергеевна…
— Мне Степа говорил…
Степан Андреевич подавился неродившимся словом.
— Ну, конечно, — сказал он, — катастрофическое время не могло пройти без последствий… Но все-таки нельзя отрицать, что революция принесла и много пользы.
Наступило нескладное молчание. Комната урчала мурлыканьем дремлющих котов. Мурлыканье это текло из всех углов, из-под стола, из-под кровати, с горки, отовсюду. Оно было разнообразно и напоминало хаотическое тиканье часов в часовом магазине.
Анна Петровна недоуменно молчала, моргая глазами, а Екатерина Сергеевна с некоторым испугом поглядывала на Степана Андреевича. Пелагея Ивановна встала.
— Пойду домой, — сказала она и подняла с полу громадный баул с провизией.
Степан Андреевич вскочил.
— Я вам донесу его до дому. Разве можно вам, да еще раненой, носить такие тяжести!
— Вы, право, напрасно беспокоитесь.
— Нет, нет. Мои рыцарские чувства вопиют,
И он отнял у нее баул.
— Но вы «все-таки» еще навестите меня… Я в эти часы всегда дома…
Екатерина Сергеевна тоже поднялась.
— И я пойду. Надо за Марьей последить. Сегодня у нас молочный кисель. Как бы она молока не отхлебнула… Она на это способна. А потом на кошку солжет… А зверя не спросишь.
Часть 8
Баклажанский столп и утверждение
Степан Андреевич был плохой спорщик. При всяком споре прежде всего замирало у него сердце и нервически невпопад подергивалась физиономия. Такая уж была у него натура. Обижался при этом он страшно на чужое мнение и долго не отходил. В данном случае обиделся он и рассердился неизвестно на что, а вернее, бессознательно на себя самого, ибо противница говорила, как выяснилось, его же слова. И почему бы ему было оскорбляться на большевиков? Дух противоречия или дурацкая ошибка вышеописанного червячка. Во всяком случае, идя с Пелагеей Ивановной по усаженным акациями улицами, он сказал сердито:
— Я вполне понимаю ее мужа. И я бы уехал. Глупость какая: не могла оставить платья. И потом эти кошки.
— Во время мужа у нее кошек не было, — сказала Пелагея Ивановна.
— И нельзя же огулом отрицать всю революцию. Неужели уж все до революции было так хорошо? Не знаю…
Они молча шли некоторое время.
На Пелагее Ивановне было платье, немножко напоминающее старинные платья, как их рисуют на миниатюрах. Декольте, пышные коротенькие рукава и очень в талью.
— Я не знал, что вы будете у Анны Петровны… Но чулочки ваши целы…
При этом ему представилось илистое дно Ворсклы. Бедные чулочки!
Она промолчала.
— А батюшка вас не спрашивал, где ваши чулочки?
— Он знает.
— Разве вы ему рассказали, как я вас спас?
— Конечно.
— Во всех подробностях?
Добился. Как густые сливки, налитые в стакан кофе, падают на дно и потом клубами заполняют постепенно стакан, так откуда-то из-под декольте пополз румянец.
Степан Андреевич ощутил ликование во всем теле.
— Но вы на меня не сердитесь, — проговорил он тихо и виновато, — право, я тогда совсем потерял голову, а вы были так прелестны… Это был поцелуй, преисполненный прежде всего восхищения… Я потом рвал на себе волосы, сообразив, что вы могли истолковать это как-либо иначе.
При этом Степан Андреевич до того увлекся, что даже пригладил свой пробор.
— Успокойте меня. Скажите, что вы не думаете обо мне дурно.
— Это было очень нескромно с вашей стороны… Но уж все мужчины так поступают…
— Вас уже, значит, и прежде спасали из реки?
— Нет, что вы!
— Почему же вы говорите про всех мужчин?
— Потому что мужчины не уважают женщин…
— И ваш супруг тоже?
Она вдруг сказала строго:
— Он священник.
— Ну да, конечно, он не в счет. Стало быть, по-вашему, если человек не священник, то уж он и женщину уважать не может?
— Я, право, ничего не знаю…
— Вы, однако, сказали… Ну, а если я, предположим, вас люблю?
— Вы меня любить не можете.
— Почему?
— Не знаете вы меня.
— Разве для любви нужно знать? Разве не влюбляются с первого взгляда?
— Это любовь пустая.
— Ну, а ваш супруг вас полюбил, когда хорошо узнал?
— Он меня знал ребенком еще.
— Нет, я признаю только внезапную любовь.
— Признавайте или не признавайте, все равно она при вас останется.
— Наверное?
— Наверное. А вот мы и пришли… Спасибо за помощь.
На крыльцо вышел отец Владимир. Он любезно улыбался и пощипывал бородку.
— Доброго здравия, — сказал он, кругообразно протягивая руку, — зайдите, милости просим, в наши кельи.
— Я спешу…
— Ну, что за спех у нас в Баклажанах… Это ведь не Харьков, где на трамвай, глядишь, не поспеешь, или еще что… У нас тихо… К воловьему шагу приспособляем жизнь… А я ведь еще и не поблагодарил вас: мою нимфу от смерти спасли… спасибо вам, спасибо… Она у меня как до воды дорвется — все забывает… Просто, русалка. Ну, так зайдите, чайку выпьем, потолкуем.
Степан Андреевич зашел.
Чистенько и уютно было в домике. Если бы не ряса и не соломенный полуцилиндр, висевший на стене, никак нельзя было бы догадаться, что живет тут лицо духовное.
На стене висели картинки, больше пейзажики и натюрморты. Все гладенькие и бесхитростные, откуда хочешь смотри, не надует картина. Иоанн Кронштадтский висел над письменным столиком, а под ним портретик самой нимфы — отличная фотография, похожая очень.
— Замучили нас обновленцы, — сказал отец Владимир, усаживая гостя возле окна, — дался им наш владыко… Отслужи да отслужи с ними совместно… А владыко наш крепок, как дуб… Не гнется… Ну, вот и вызывают они его на всякие совещания… По два раза в неделю в Полтаву, а теперь еще в Харьков. Ну, как можно так человека мучить?
— И вы, я слышал, едете.
— И я еду на сей только раз. Голос мой, разумеется, слаб, но владыке одному трудно… Стар он становится, и подобная езда в переполненных вагонах гибельно отражается на его здоровье. Дня через два едем.
— Что ж, я вам завидую. Вы тверды в вере и за нее стоите. Я бы хотел быть на вашем месте.
— А вы разве не веруете?
Степан Андреевич считал невежливым сказать священнику, что он не верует в бога — все равно, как сказать писателю, что не читает книг.
— Я, знаете, может быть и верю… но как-то иногда… Какая уж теперь в Москве вера… Тяжкое время пришло для церкви, — любезно прибавил он.
Отец Владимир улыбнулся, и глаза у него вдруг заблистали.
— Именно теперь-то и вера, — сказал он спокойно. — И вовсе не тяжкое время для церкви, а хорошее время. От похвал да от поощрения жиреет земная церковь, буржуйкой делается и о небесном женихе своем забывает… Что крыши теперь в храмах не крашены да протекают, это так. Ну, конечно, священнослужители в бедственном состоянии и многие голодают и терпят гонения… так ведь на то они и священнослужители… Они-то уж помнить должны, что не о хлебе едином. Разрушается видимость, оболочка и мишура, а пламя-то церковное, когда задуть хотят его, тем ярче пылает. Нет, милостивый государь, не имею удовольствия знать имени и отчества…