И вот сию минуту, представьте, стоило только пригреться и успокоиться, нежданно-негаданно (черт его звал!) еще и Карлу́шка вламывается.
А дальше, как говорится, некуда!
Но позвольте, позвольте, – откуда он взялся?
С группой «Римские гладиаторы» появился у нас, помнится, в четырнадцатом, перед войной. Двадцатилетний мальчик, смазливенькая мордашка, благовоспитанная посредственность. И, хотя звезд с неба не хватал (какие звезды, помилуйте!), цирковые девицы от него без ума: «Миленький Карло!» «Душечка Карлуша!» «Красавчик! Симпомпончик!»
И прочее в этом роде.
По паспорту он именовался Карло Джованни Фаччиоли, итальянец. У нас его враз окрестили Карлом Иванычем, Карлушей. Красавчик чем-то не нравился Анатолию Леонидовичу, и он предпочитал его никак не называть. А если случалось иной раз обратиться к молодому итальянцу – тянул куда-то в прострнство:
– Э-э…
Причем откровенно давал понять, что терпит его у себя в доме потому лишь, что пришел в компании с папашей Цаппо, в группе которого представлял одного из гладиаторов. Да-с, вот именно, только потому!
Но тут еще, кстати, съемки фильмы начались; народу, статистов, цирковой братии потребовалось множество. Хитрая же бестия Дранков, сообразив, что на охочих до рекламы молодых циркистах можно недурно подработать (они не только не требовали гонорара, но считали за честь показаться в синема), всячески привечал их и даже сулился в будущих афишах крупным шрифтом напечатать их пока еще не очень-то громкие имена: такие-то, дескать, и такие, имярек, чудеса дрессуры, смертельный прыжок, человек-змея, ну и так далее.
Заметим, однако, что запечатлеться в дуровском фильме стремилась не только зеленая безвестная молодежь, но и артисты достаточно уже популярные. В этом сезоне в цирке гастролировали такие знаменитости, как семья музыкальных эксцентриков Джеретти, превосходные акробатки сестры Кисмет, прыгуны Лазаренко и Олеонардини; к перечисленным звездам манежа прибавьте еще и ряд внушительных имен из мира борцовского – великана-негра Анастаса Англио, чемпиона Австрии Рисбахера, наших русских – Вахтурова, Чернышева… Все они с удовольствием приняли участие в съемках цирковых эпизодов, делая это из чувства дружбы и уважения к Анатолию Леонидовичу. А господин Дранков весело потирал руки: дорогостоящий антураж фильмы – номера артистов, костюмы, оборудование трюков – ему давался задаром, на все это он ломаной копейки не истратил.
Вот таким-то образом, среди пестрой толчеи друзей-артистов, в доме Дурова появился Карло Фаччиоли. Розовый юнец, очаровательный мальчик, он сразу сделался при Елене чем-то вроде пажа из модной так называемой п о э з ы короля поэтов Игоря Северянина, где всяческие банальнейшие красоты – лазурное море, какая-то, «вся в напевах сонат», дурацкая королева… вот чепуха-то, о господи!
Не раз замечал Анатолий Леонидович, как плотоядно поглядывает Елена Прекрасная на Карлушку, и это, разумеется, было смешно, однако раздражало, казалось обидно, что в собственном доме, у него под носом, чуть ли уже не шашни затевает подруга с красавчиком. «Сорок лет дурёхе, ан глядь – на свежинку потянуло!» И не будь в доме вечной суматохи с гостями и съемкой фильмы, он, пожалуй, и поколотил бы ее, как это прежде иной раз случалось сгоряча…
Но чертом, бешеным колесом неслась горячечная, сумасшедшая игра в синематограф; непривычность, новизна дела отвлекала от пустяков, было не до минутных капризов и прихотей жирующей бабенки с ее амурными шалостями.
И он как-то презрительно и, пожалуй, высокомерно отнесся к этим шалостям, и дальше жил себе да жил, позабыв, похоронив в памяти летнюю чепуху, вздорную Еленкину забаву.
И лишь вчера…
Да, вот именно, именно – вчера.
Когда ему так неожиданно полегчало, когда, казалось, болезнь была побеждена и предреченная медиками неминуемая смерть удалилась несолоно хлебавши, – в течение нескольких часов этого импровизированного веселого пиршества с воспоминаниями и скверным ромом он трижды поймал ее взгляд.
Она выпила лишнее, и ее глаза сказали откровенно, не таясь, что летние забавы были не просто минутным развлечением.
Не просто… Нет!
Но и далеко это зайти не могло, – так, взгляды, вздохи, легчайшие прикосновенья. Рассматривать подобные пустяки как любовную драму… нет, что вы, какой абсурд! Однако пришло ведь вот и вертится, вертится в голове. Что – ревность? Обида? Боязнь быть причисленным – к смешному ордену рогоносцев? Да нет же, уверяю вас, ни то, ни другое, ни третье. Но что же все-таки?
Да ежели откровенно, как на духу, так извольте: совершенный вздор. Помните, когда ушла Тереза, вырвалось: как посмела! Как п о с м е л а променять его, божьей милостью Первого, Единственного и прочая, и прочая, и прочая…
Ну, не свистун ли!
Все, что с ним происходило в эти считанные перед смертью дни и ночи, он называл про себя мариупольской комедией.
Она началась с того гниловатого, слякотного вечера, когда, придя в цирк и уже собираясь облачиться в свой великолепный шутовской балахон, он почувствовал неодолимое отвращение ко всему – к мариупольской, похожей на какую-то дурную болезнь, зиме, к дырявому шапито жулика Максимюка, к тусклому мерцанью электрических горящих вполнакала ламп, к собственной своей патриотической репризе на злобу дня, о войне, с идиотским рефреном:
Ах вы, чушки, чушки, чушки…
Отвратительными показались и тишина в конюшне, и что-то слишком уж чистый, не свойственный цирковому помещению воздух, словно сроду ни зверей тут не водилось никаких, ни собак, ни лошадей, а только одна лишь промозглость в пустых стойлах и клетках, да влажный ветер, нахально гуляющий по всему грязному балагану.
Его такая тоска, такое одиночество, чувство такого сиротства вдруг охватили; яркая, безжалостная мысль ожгла, что все это: цирк этот дрянной, и беспомощные его, великого Дурова, куплетцы про немцев, и город Мариуполь, куда он, черт бы его побрал, ни с того ни сего затесался… и море гнилое, и чуть ли даже не сама бестолковая Российская империя, которую эти «чушки» взялись, слышно, не на шутку поколачивать, – все это никому не нужно, ничего не значит, и нечего следовательно, пестрым чертом выбегать на холодный манеж и кривляться, потешать малопочтенную публику, которая, кстати сказать, не очень-то и смеется его шуткам, его знаменитым репризам и монологам…
И вот, когда запиликал и застучал в барабан жалкий еврейский оркестрик, когда пистолетным выстрелом хлопнул на манеже шамбарьер юного Аполлоноса и началось представление, – он сердито отшвырнул в угол свое парчовое одеянье и малиновую ленту с орденами, медалями и блестящими жетонами (они жалобно зазвенели, падая) и, надев пальто и шляпу, решительно зашагал к выходу. Елена, уже одетая, готовая выпорхнуть со своими собачками на манеж, удивленно и встревоженно спросила его – что с ним.
– Ты очень это… бляйх, на тебе нет лицо! – воскликнула она, семеня за ним, пытаясь его задержать.
Анатолий Леонидович молча отстранил ее.
А дальше произошла ссора с антрепренером.
Максимюк ворвался в номер, задыхаясь от негодования. Не скинув калош, бегал, оставляя на полу мокрые следы. Стучал по столу пухлым кулаком, замахивался тростью и угрожал полицией и судом.
Холодно, отрешенно смотрел Дуров на расходившегося антрепренера и думал, что ежели подобная мразь позволяет себе вытворять перед ним, Дуровым, эдакие хамские штучки, так, стало быть, Дурова-то больше уже и нет, стало быть, и в самом деле ничего уже не осталось от былого величия… от того Первого и Единственного, перед которым на задних лапках ходили господа директоры цирков, не чета этому бывшему куплетисту…
Да, именно, сейчас он вспомнил, что когда-то встречал Максимюка – то ли в Нижнем, на эстраде ярмарочного ресторана, то ли еще где, – когда тот, безголосый, ничтожный, дрыгая толстенькими ножками, нелепо выкрикивал что-то вроде
Процен-тики-тики,
Дивиден-тики-тики
Тогда, помнится, ходили слухи насчет некоей московской купеческой вдовы, что, начисто будто обобрав ее, ударился прощелыга в темное предпринимательство, где и грязными притонами не брезговал, и веселыми заведениями с девицами… Светлая, словом, личность, по каковой тюрьма, как говорится, плачет.
Но вот сейчас эта сволочь шлепала мокрыми калошами и грозила неустойкой и полицией.
– Тыщу рубликов! – орала. – Согласно контракту-с!
«Контрак-тики-тики… – вертелось, прыгало в голове. – Процен-тики-тики…»
Но, как-то странно улыбаясь, молчал. Ни к селу ни к городу вспомнилось вдруг, как швырнул в угол алую ленту своей славы и как, падая на пол, жалко звякнули диковинные ордена и медали, памятные, милые сердцу знаки былых триумфов.
Россия. Европа. Азия.
– Браво, Дуров! Так их, чертей!
– Салют, Дуро́фф! Бра-а-а-во!!
Мелькает перед глазами куплетист, назойливо тарахтит, выкрикивает угрозы: неустойка! полиция! контракт!