И раньше замечал Александр Иванович, что Хрусталев посматривает да него как-то настороженно, но все надеялся, что доймет человек жизнь. Каждому хочется быть в ней не последним. По молодости и он, Игнатьев, думал, что все придет само собой. А потом увидел: не так-то просто открываются перед ним заветные двери. Не один год побарахтался, пока ума набрался. Все, оказывается, решают люди. И надо уметь с ними ладить, не наживать врагов. И не просмотреть, перед кем снять шапку…
— Казалось бы, что человеку надо? — продолжал развивать свою — мысль Хрусталев. — Живи и радуйся, делай свое дело с удовольствием и гордо неси голову. Так нет, иные начинают хитрить, тянуться перед газиком с начальством, козни друг другу строить, отходить на поворотах, как в марафонском беге…
Понял Игнатьев, против кого этот выпад. Приметил «правак», что ни одну командирскую машину не пропускал Александр Иванович, не отдав ей честь. Не важно, сидит там кто или не сидит, — лучше на всякий случай приставить ладонь к уху, а то, пока присматриваешься, и упустишь момент.
Слушал Игнатьев Хрусталева и недоумевал: с чего бы тому быть недовольным им? Ладно там дорогу бы ему перешел — другое дело. А ведь не раз пытался наладить с ним добрые отношения. Хотелось, чтобы этот надежный парень стал своим человеком. И соображает хорошо, и летает как бог, и все видит. Но в конце концов махнул Александр Иванович на него рукой. Пусть думает как хочет, от этого никому не жарко и не холодно. Пусть живет на здоровье со своим мнением. А потом хватится кума, когда ночь пройдет…
Никогда Игнатьев не вступал в такие открытые дискуссии. Ну, посмеяться там над лейтенантом, вспомнить давно минувшее, но чтобы вот так, на полном серьезе гвоздить — это не в его натуре. Потому и не было у него врагов. Счастливо человек на земле жил…
А Хрусталев не успокаивался:
— Что мы после себя оставим? Ну, проживем лет сто, тихонько отойдем в родной деревеньке, а через неделю нас забудут. Что были, что не были — ничего в мире не изменилось. — Хрусталев говорил «мы», а Игнатьеву казалось, что вопрос обращен по прямому адресу — именно к нему, и никому другому. — Их помнят, потому что оставили они после себя добро! А что оставим мы? Пройдет наш век, вырастут дети, внуки, и оглянутся они на своих ближайших предков, на их, то есть на наше с вами, время. Подумают же, наверное, кому памятники ставить? Не будет ли им стыдно за нас?
Молчал Игнатьев: вот уж не думал, что так повернется разговор. Благо звонок вовремя дали. Подхватили летчики планшеты и разошлись по домам.
Вроде и общий был разговор, но понял тогда Игнатьев, что мира между ними никогда не будет. Очень уж хорошо понимал его Хрусталев — не скроешься. Значит, отодвинуть его надо в сторону, обезвредить побыстрее этого сермяжника, пока он не наломал дров.
А как это сделать, Александр Иванович знал хорошо.
Этот снег явился для Игнатьева неожиданней самой представительной комиссии. Там живые люди, можно с ними поговорить, а здесь все пути отрезаны. Он в небе. И не обойти, не уйти в сторону. Должен выложиться до конца, доказать, что ты что-то можешь и умеешь.
— Костик, самое главное — не ошибись с четвертым разворотом. Дай его поточнее, — сказал Александр Иванович штурману.
— Да зайдем, командир, чего там! — Оптимизму Иванюка можно было позавидовать.
Они шли уже в облаках, и снова зашелестела, разбиваясь о лобовое стекло, снежная крупа. Ничего не было видно, только светились в темноте циферблаты приборов.
С четвертого разворота, последнего разворота на посадочную прямую, и начинается, в сущности, настоящая работа. И конечно, очень важно точно выйти в ту самую точку, чтобы дуга разворота вписалась в посадочную прямую.
— Командир, начинаем! — с непонятным подъемом доложил штурман.
Игнатьев ввел самолет в крен. Вот тут надо уже соображать летчику: смотреть на стрелки и манипулировать креном — или заломить его, чтобы самолет почти на одном месте развернуть, или, наоборот, если ранний заход, уменьшить крен и вписаться в посадочную прямую по пологой дуге, «блинчиком». Тут надо предвидеть за два хода вперед, раздумывать много некогда.
— Давайте, командир, кренчик прибавим. Опаздываем. — Хрусталев поддернул штурвал.
— Как штурман?
— Ветерок попутный потянул, командир. Надо прибавить кренчик!
— Я же просил тебя, Платоныч, поточнее дать…
— Все нормально, командир, чего там! — не принял упрека штурман. — Отлично идем.
Они вышли на посадочный курс, и тут с земли доложили:
— Левее шестьсот.
Не такое уж большое это было отклонение на удалении нескольких десятков километров до полосы, но Александр Иванович присвистнул: «Ого!» Штурман, значит, мазила. Энергично крутнул штурвал вправо — слишком быстро он хотел стать в створ полосы. И уже в следующий момент с земли донеслось:
— Правее пятьсот.
Вот так: из одной крайности в другую. С этого момента Александру Ивановичу надо было взять себя в руки — не дело шарахаться, на посадке из стороны в сторону, тут одним махом не получится. Взял бы небольшое упрежденьице и помаленьку топал бы до створа, а там чуть подвернуть — и сидишь на полосе.
Но Игнатьев опять завалил самолет влево. Хрусталев попытался было перехватить штурвал, уменьшить крен, но командир недовольно повел локтем: отпусти, мол, я сам.
Сам так сам. А в докладе с земли ничего утешительного:
— Левее четыреста.
И самолет не остановить. Он и держится только на скорости. Полоса неумолимо летит навстречу, а они где-то в стороне от нее, совсем заплутали в снежной круговерти.
Хрусталев включил фары. Свет рассеялся вокруг самолета, застрял в облаках, и было такое впечатление, что они идут сейчас по выстланному ватой шурфу. В кабине стало совсем светло. Александр Иванович сидел, вцепившись руками в штурвал, светилась — перед ним целая панель приборов, но он как будто не видел ни одного из них. Все эти бесчисленные стрелки потеряли для него, казалось, всякий смысл, а его самого словно загипнотизировали, он реагировал только на голос земли. Скажут «правее» — он дергает штурвал влево, потом оказывается, что нужно «левее», и штурвал так же послушно перекладывается, в обратную сторону. Суетится Александр Иванович, ворочает штурвалом из стороны в сторону и безотчетно все сильнее и сильнее отжимает самолет на снижение.
— Командир, плавнее, ниже глиссады идем! — поддержал штурмана Хрусталев.
— Исправлю, Андрей, исправлю, — скороговоркой согласился с ним Игнатьев, но тут же забылся, и повторилось все снова: пошел штурвал вперед.
— До полосы четыре, правее триста, ниже глиссады — сорок, — проинформировали с земли.
По-хорошему, сейчас уже надо давать газ и уходить на второй круг. Не вышел заход, чего там еще плести «кривули»!
А Игнатьев запрашивает:
— Сорок шестому посадку!
Все-таки надеется еще уместиться на полосу, хотя ясно уже, что вряд ли это удастся.
— Полосу видите? — опросили с земли.
— Вижу, — ответил без колебаний.
— Разрешаю посадку.
А на самом деле в этой клубившейся мгле не то что за километры, за несколько сот метров ничего не было видно.
Но самолет продолжал снижение, выписывая «ужаки» вдоль створа полосы, хотя теперь, на предпосадочной скорости, стоит лишь немного переборщить с креном — и машина рухнет на землю.
— Удаление два, ниже тридцать, правее семьдесят, — в голосе руководителя появилась заметная тревога. — Прекратите снижение!
— Исправляю.
Игнатьев поддернул штурвал, двинул вперед сектор газа, но его внимание отвлекли те же дурацкие довороты. Он опять упустил высоту.
— Подходите к полосе, возьмите посадочный, ноне уклоняйтесь влево, не уклоняйтесь влево! — Теперь в эфире звенел только нервный голос руководителя посадки. — Не снижайтесь! Прекратите снижение! Черт возьми, там же капониры! — сорвался он на крик.
— Сорок шестой, уходите на второй круг! — прозвучал твердый, не терпящий возражений, голос старшего начальника.
Но самолет продолжал снижаться. Хрусталев мельком взглянул на командира: Игнатьев с напряженным лицом смотрел на приборную доску, все еще пытаясь собрать расползавшиеся в разные стороны стрелки. Скорее всего, не слышал он последней команды, прошла она мимо его сознания.
И Хрусталеву вдруг стали понятны те необъяснимые катастрофы, когда летчики при заходе на посадку в сложных условиях падали перед полосой. Похоже, и Игнатьев уже переступил последнюю черту естественного ощущения опасности — он был сейчас одержим только одной мыслью: сесть во что бы то ни стало! И будет теперь снижаться до последнего, до столкновения с землей, утратив способность предвидеть надвигающуюся катастрофу, от которой их отделяют считанные секунды.