– Что будем есть? – спросил Ларионов.
– Да что дадут, – сдалась я сразу на милость извечного победителя – общепита.
– Нет-нет, здесь действительно вкусно готовят, – заверил Ларионов, подошел к официантке, что-то быстро ей сказал. Мы еще толком не расселись на своих стульчиках, а нам уже принесли две огромные отбивные с жареной картошкой.
Официантка предложила:
– Вам открыть шампанское?
– Нет, спасибо, я сам, – отпустил ее Ларионов, взял в руки тяжелую зеленую бутылку с чалмой из серебряной фольги и стал откручивать ее проволочные удила. Пена энергично рвалась на волю – хлопнуть, забушевать, всех облить в последний раз, но Ларионов открыл для нее маленькую щелочку, и она, зашипев пронзительно, устало вздохнула, еле слышно чпокнула и выплеснулась в бокал аккуратной пузыристой шапкой над соломенно-желтым вином. Ларионов протянул мне бокал, мы чокнулись, и я спросила:
– А пьем-то за что?
– За все хорошее в этом мире. За его неожиданность, за беду и боль в радости, за встречи. Да пьем за все! – махнул он рукой и отпил из своего бокала?
Мы сидели неподалеку от маленькой эстрады. Сейчас она была пуста, а на пустых стульях лежали отсвечивающие металлом и лаком инструменты.
Ларионов кивнул на эстраду:
– Они, наверное, ужинают, скоро придут…
Он сказал это с чувством ответственности за организацию развлекательно– гастрономической приятности мне. Я отрезала кусок отбивной, откусила и поразилась ее сочности, свежести и вкусу. С удивлением спросила его:
– Это как же вам удалось уговорить их сделать такие отбивные?
– Я старался, – гордо сказал Ларионов. – Просил их очень заинтересованно.
Я засмеялась:
– И вам много удается сделать, когда заинтересованно просите?
– Почти все, – сказал он уверенно.
Из кухни, вытирая салфетками лица, на эстраду вышли музыканты. Их было трое. Саксофонист долго прилаживал на груди свою золотую трубу, похожую на огромного морского конька, быстро провел языком по мундштуку, будто пробовал на вкус: какой там звук получится? А его товарищ поднял гриф прислоненного к стене контрабаса и легко погладил рукой толстые струны, раздался тихий рокочуще– стонущий гул. Саксофонист вышел вперед, набрал полную грудь воздуха, сильно выдохнул, нажав одновременно все кнопки на боках своего латунного морского конька, будто пришпорил его, и заиграл глубоко и резко.
Его инструмент кричал страстным светлым голосом. Звуки метались по кафе огромными золотыми шарами, ударялись в стены, разбивались в углах, сплетались, и, когда они заполняли все вокруг, их резко разрывал пианист такими высокими стремительными пассажами, что казалось, будто облака звука пролили хрустальный дождь. И не давая вырваться из его строгих ритмов, цепко держал музыку за глухим пунктиром контрабас. Глаза у басиста были закрыты. Заканчивая фразу, он поднимал веки, недоверчиво рассматривая все вокруг.
– Идемте танцевать, – предложил Ларионов. – Ведь мы с вами уже танцевали… Помните, у Ады?
– Пойдемте, – согласилась я. – Я почти все забыла, это было так давно…
Плыла на волнах музыки в объятиях Ларионова, а вспоминала не о том, что было на даче у Ады, а о том, как мы танцевали с Витечкой в молодости. Тогда танцевали главным образом на студенческих вечерах. Я помню, как Витечка, уже тогда поразивший меня знанием всего, сообщил мне как неслыханную тайну, как огромное откровение:
– «Сен-Луи блюз» написал слепой негр Уильям Ханди из Нью-Орлеана…
Волшебное время, волшебные звуки, ушедшие навсегда.
Потом мы сидели с Ларионовым молча за столом, думая каждый о своем, и я рассматривала, как неспешно плавают в высоком стакане желтые водоросли абрикосового компота. Мы были сейчас очень далеки.
– О чем вы думаете? – спросил Ларионов.
Я подняла на него взгляд и враз оторвалась от своих воспоминаний:
– Стараюсь представить, как у вас там разворачивалась драка. Бутылкой по голове… Другой летит в стекло. Шум, крики… Я ведь драки настоящие видела только в кино.
Ларионов усмехнулся, покачал головой:
– В жизни люди дерутся совсем не так, как в кино. Люди дерутся некрасиво, тяжело. На экране нет хаоса злобы и страха. Там гармония, жесткий силовой балет…
– Наверное, – согласилась я и спросила: – Может быть, пойдем уже, много времени – я из-за ребят беспокоюсь…
Шли по улице, и снова наш путь случайно, а может, подсознательно вывернул к тому углу, на котором случилась драка. Хаос злобы и страха, как сказал Ларионов, давно отгремел, и теперь тут стояла в одиночестве и тишине только бабка, продававшая цветы из большой хозяйственной сумки.
– Вот цветочки возьмите, свеженькие совсем, махровые, желтенькие, возьмите, не пожалеете, – протянула старуха букет.
– Нарциссы? Осенью? – удивилась я, чтобы завязать разговор.
– А это, доченька, сорт у меня особый, бери, бери, задаром отдаю, трешка всего букетик, – быстро, бойко затараторила бабка.
Я рассматривала ее вблизи и подумала о том, что никакая она не старуха. Она была нестарой женщиной, она просто изображала старуху, так, видимо, ей казалось правильнее. И на деревенскую женщину она была непохожа. Она была одета не бедно, а странно – в какую-то нелепую толстую кофту, вся в мятых оборочках, потертых лентах, как истрепанная кукла.
Я решила играть в ее игру:
– Бабушка, я обязательно куплю ваши цветы, а вы припомните, пожалуйста, драку, которая несколько дней назад здесь разгорелась… Около такси, помните?
0на посмотрела на меня ясным, хитрым, молодым взглядом:
– Помню. А что?
– А вы не помните, с чего началось? Кто, что, с чего завязалось? Как происходило?
– Нет, – усмехнулась она, подумала мгновение и твердо запечатала: – Ничего я не видела. Это меня не касается.
Я стала ее уговаривать:
– Ну, как же не видели? Это рядом с вами случилось! Подумайте, бабушка, ведь из– за этого может быть невинному человеку плохо.
Бабка сказала:
– А об том – чтоб плохо не было – раньше думать надо! Драться не нужно. Я в этом не участвую. Мое дело – людям радость устроить: цветы продавать, а остальное меня не касается.
– Ну как не касается! Вы же живой нормальный человек!
Ларионов молча стоял чуть поодаль. Бабка показала на него рукой и веско сообщила:
– Ты ему, дураку своему, растолкуй дома: коли трое на тебя с кулаками, бери ноги в руки. Если у них сила, уходи по-хорошему, пока дают уйтить. А мое дело тихое, мне ни к чему в чужие дрязги лезть, по судам да милициям ходить…
Глаза у нее были желтые, как ее осенние нарциссы. Она неожиданно засмеялась и передразнила меня:
– «Живой человек»! Потому и живой, и нормальный потому, что в чужие дела не лезу…
Недалеко от дома я спросила Ларионова:
– Вы подолгу в плавании находитесь? Сколько рейс длится?
– По-разному. Иногда по полтора-два месяца землю не видим…
– Скучно, наверное?
– Скучно? Да что вы, Ирина Сергеевна! На вахте не заскучаешь, некогда. А в свободное время пишу письма, читаю. Я как-то даже подсчитал: за год я прочитываю штук сто книг. Глупо, конечно, считать книги на штуки, – смутился он. – Но я этими подсчетами занялся, задумавшись однажды: а что осталось от этих книг во мне…
– И что осталось? – требовательно спросила я.
– Не знаю, – пожал он плечами. – Надеюсь, что-то осталось… Я сочинил для себя множество книжек. О морях, о кораблях, о людях, которые первыми прошли этими неведомыми дорогами, о замечательных моряках, которых я сам знал… Приду в каюту, сяду перед листом бумаги – только записать осталось, все продумано и придумано!.. Взял ручку, и все слова сразу – пшик! Перемешались, растворились, исчезли… Ушли, как сон… Так ничего и не написал никогда…
Я сразу догадалась, что это Шкурдюк. Так он и должен был выглядеть– здоровенный модный парень с мясистой головой, похожей на маску из театра «Кабуки». У него было большое количество щек, губ, две круглые скважины ноздрей и наливная бульба носа, над которой светились безнадежно голубые глаза.
Шкурдюк вещал, объяснял, инструктировал. Он проводил, видимо, производственное совещание с дюжиной тихих старушек и безвозрастных мужчин – смотрителями и контролерами на бездействующих сейчас аттракционах. Служащие расположились под тентом детского автодрома, и слова Шкурдюка гулко разносились в тишине утреннего осеннего парка:
– Погода не балует! И сезон на исходе! Однако мы все должны соответствовать! Развлечение населения, как искусство, должно быть классовым! Потому что классовость – это массовость! А массовость – это кассовость! А тугая касса – радость рабочего класса! Понятно говорю вам, недоумки? Га-га-га!..
Он гоготал оглушительно, как гусь перед студийным микрофоном. И настроение у него было, очевидно, хорошим, поскольку он, работая, развлекал себя.
Подчиненные ему недоумки, стараясь не встречаться с ним взглядом, покорно– согласно кивали головами. Только одна старуха пискнула неуверенно: