Взявшийся было за фуганок плотник глянул на доктора.
— Партизан? Откуда они у нас возьмутся? Не слыхать что-то… Мужики да молодежь со своими ушли, старики одни, вроде меня, да старухи остались.
— Значит, нет партизан? — разочарованно переспросил доктор.
— Нету. А если бы и были, не узнаешь. О том на лбу не написано. Дело серьезное и тайное… Нут-ка, отмеряйте мне, Арсений Васильевич, от того комля метр и три четверти.
За дружескими разговорами дело ладилось споро, хотя Василий Степанович никогда не торопился.
— Работаю я сейчас исключительно одним трофейным инструментом, — начинал он беседу.
— Как это понять — трофейным?
— Ну, немецким… Выдали они мне полный комплект, потому что я свой, колхозный, полностью в надежное место укрыл. Нет такого резону, чтобы из-за дохлых фрицев его не по назначению тупить… Работаю ихним инструментом и удивляюсь — чудной он у них…
— Хороший?
— Сталь не хаю — стоящая, и в выработке аккуратность соблюдена, а вот настоящего мастерства никак он не понимает. У них каждый инструмент к одному делу предназначен, и, как ты им ни крути, ничего иного он не сделает. Вовсе бездушный инструмент.
— Это вы верно подметили, — подхватывал доктор, — именно бездушный. Скальпель какой-нибудь взять — и то чувствуется…
— Рубанок вот этот. Хочешь им с ребра миллиметр снять, а он круче забирает, и ничего с ним не поделаешь.
— Теперь у нас свой хирургический инструментарий изготовлять научились…
— Научились. Славный инструмент пошел… Каждый толковал о своем, но беседа получалась согласная.
Бывала и еще большая отрада. В хорошую погоду над селом по нескольку раз в день пролетали советские самолеты, и каждый раз это служило поводом для перерыва в работе.
— Летят! — говорил Василий Степанович, откладывая в сторону инструмент.
Мягкий басок родного мотора нарастал медленно, но неуклонно, превращаясь в грозный, предупреждающий гул.
— Шесть… восемь… двенадцать… — отсчитывал Василий Степанович. — Восемнадцать нынче!
Самолеты деловито уходили на запад, и оттуда иной раз доносились приглушенные могучие раскаты.
— Станцию наши бьют, по ихним эшелонам кроют, — соображал по направлению разрывов Василий Степанович. — А вы, Арсений Васильевич, полагаете, что в плену мы находимся. Разве это плен, если каждый день со своими видимся? Как были хозяева, так и есть!
После пролета самолетов Василий Степанович весело налегал на работу, напевая какую-нибудь забористую и задорную частушку.
В конце села расположился немецкий госпиталь: по движению санитарных автобусов можно было судить о напряженности боев и размерах будущих заказов. Получив заказ, Василий Степанович надевал очки, подходил к притолоке и крупными цифрами делал запись, сообщая итог доктору Великанову.
— На сегодняшний день имеет шестьсот семнадцать изделий. Не иначе, «катюша» работала.
Подобные разговоры велись, разумеется, вполголоса, потому что от двора комендатуры мастерскую отделяла тонкая дощатая стена сарая, просвечивавшая множеством щелей и дыр, а иные из немцев понимали русскую речь. Особенно досаждал Василию Степановичу ефрейтор Дрихель, обычно передававший заказы.
Однажды, заскочив не вовремя в сарай, он обнаружил некоторый запас крестов, изготовленных Василием Степановичем на всякий случай, в порядке патриотического оптимизма.
Усердие мастера, предвосхищавшего судьбу многих соотечественников, показалось ефрейтору подозрительным, и он закричал:
— Эт-то што?
— Кресты, — невозмутимо ответил Василий Степанович.
— Затшем? Заказ даван не биль?
Василий Степанович успел подмигнуть доктору Великанову.
— У нас, ваше немецкое благородие, на подобный случай резонная поговорка имеется: запас есть не просит.
Пословицы Дрихель не понял, но из духа противоречия зашумел:
— Просит! Ошень ест просит! Приказывай ломать!..
Василий Степанович попробовал обмануть ефрейтора, разобрав кресты, но это не удалось. Дрихель распорядился порубить их топором. Он пригрозил пистолетом.
— Вот собака! — проговорил Василий Степанович после ухода немца. — Учуял наше доброжелание.
Прямо за стеной сарая росла необычайно большая и развесистая липа. Чины комендатуры, заезжие офицеры, а иногда и сам обер-лейтенант Ренке очень любили сидеть в ее тени. И случилось так, что меряя сложенные у стены сарая бревна, доктор уловил немецкий разговор.
— Есть поблизости село Солонцы? — спросил он Василия Степановича.
— Есть такое — километров восемнадцать, а то и двадцать от нас будет, — не прерывая работы, отвечал плотник. — На что оно вам понадобилось?
— Завтра утром туда немцы поедут, скот отбирать.
Василий Степанович положил пилу и повернулся к доктору Великанову.
— Откудова это известно, Арсений Васильевич?
— Они под липой между собой говорили.
— Да ведь они по-немецки балакают, как гуси гогочут, совсем непонятно.
— Я немецкий язык знаю.
— Тогда, конечно, дело иное… Что же они там решили?
— Они говорили, что завтра в шесть часов утра в Солонцы пойдут две машины. Какой-то лейтенант и с ним шестнадцать человек команды. Им поручено реквизировать двадцать голов скота.
— Ишь, что надумали! — проговорил Василий Степанович, снова берясь за пилу, но доктор Великанов заметил, что старый плотник стал задумчив и работа у него не клеилась.
Через полчаса Василий Степанович надел кепку и окликнул доктора:
— Побудьте пока здесь, Арсений Васильевич, я схожу деревцо себе выберу.
— Мы же вчера ходили за лесом! — удивился доктор.
— Ходили. Только теперь мне дубок потребовался — для инструмента ручку сделать.
Вернулся Василий Степанович к концу дня. Он был очень спокоен.
Вечером, ложась спать, он завел разговор с доктором.
— А мне и невдомек было, Арсений Васильевич, что вы по-ихнему разбираетесь.
— Как же, милок! — отозвалась Ульяна Ивановна, чинившая рубаху Василия Степановича. — Наш доктор по-всякому может. Книг и журналов у нас было видимо-невидимо, и как ни придешь, бывало, в кабинет, Арсений Васильевич сидят и по-иностранному читают: и по-немецки, и по-американски, и по-всякому.
Любя справедливость и истину, доктор Великанов остановил расходившуюся сестру-хозяйку:
— Немецкую специальную литературу я просматривал регулярно — это верно… Но запомните, Ульяна Ивановна, что американского языка в природе не существует.
За этот вечер Ульяна Ивановна и Василий Степанович узнали много интересного не только о языке, но и о быте американцев.
На следующий день утром, когда в мастерской шла обычная работа, в комендатуре началась суматоха. То и дело подъезжали машины со множеством вооруженных немцев, а Ренке так кричал по телефону, что доктор Великанов слышал его голос даже в сарае. Потом к крыльцу подкатил таинственный грузовик, плотно закрытый со всех сторон брезентом.
Часов в десять в дверь просунулась голова Дрихеля.
— Шест-над-цать унд ейн офицерски! — крикнул он. — Штоп бистра!
Василий Степанович надел очки и подошел к двери.
— Шестьсот семнадцать и семнадцать — шестьсот тридцать четыре! — подытожил он и, по обыкновению, подмигнул доктору Великанову.
Прислушиваясь к разговорам немцев, доктор Великанов вскоре узнал, в чем дело: немцы хоронили лейтенанта и солдат, посланных в Солонцы.
— Что же это с ними попритчилось? — почесывая голову, спросил Василий Степанович.
— Они найдены убитыми в лесу, а машины, на которых они ехали, взорваны гранатами.
— С чего бы это?
— Немцы говорят: партизаны.
— Чудно!.. Какие здесь партизаны? Может, солонцовские? У нас-то нету…
Василий Степанович, сразу ставший серьезным и строгим, выразительно и внимательно посмотрел на доктора и крепко налег на рубанок.
Работы было немало. В тот день доктор Великанов натер на руках огромные водяные мозоли, что сильно огорчило Ульяну Ивановну, но не помешало очередной вечерней беседе.
— Лес лесу розь, — заговорил Василий Степанович, крутя козью ножку. — Плотничье, а тем более столярное мастерство целую жизнь можно учить и не выучиться, потому что в нем очень многое знать нужно до тонкостей. И если мы сейчас с вами инструмент тупим и стружки пускаем, это вовсе не работа. У меня сейчас одна осинка в ход идет, да, признаться, и той жалко. Тем и утешаюсь, что все равно вся эта мебель в окончательном расчете нашим бабам на топку пойдет. А осина, доложу я вам, самое последнее, кроме ветлы, дерево. Во-первых, колкая до крайности, во-вторых, настоящей плотности не имеет. Спички, говорят, из нее хорошие, а все остальное дрянь. И в печи жару не дает, потому что водянистая очень. Иное дело — липа. Она хоть и мягкая — ногтем по-всякому чиркается, но только вязкость в себе имеет и под инструмент хорошо ложится. Ольха, когда вылежится, цвет приобретает красный. А вот клен, вяз, береза, а особенно дуб, — уже вовсе другая материя. Каждое дерево свою комплекцию и специальность имеет. Только это уже не про немцев писано, потому что в нашем деле они и разобраться не могут. Тут целая потеха была. Приходит как-то Дрихель и объясняет, что ихнему майору какому-то крест потребовался. И чтобы получше, значит, и поскорее. Отвечаю: «Рад, мол, стараться — по мере сил буду валандаться». — «Та, та, — отвечает, — поскорее и опясательно валандаться». Ну, я и взялся. И сделал же! Взял ветлу трухлявую и такое смастерил, что самому противно стало. Дрихель пьяным-пьянехонек прибегает: «Ну как, мол, готово?» — «Готово!» — говорю. — «Какой терево брал?» — «Дерево, — отвечаю, — самое что ни на есть лучшее — стоеросовый трух-лодуб». Взялся он осматривать. Я стою, думаю — ну, сейчас конец моим дням пришел: возьмет и застрелит. Так что же вы, Арсений Васильевич, думаете? Ведь доволен остался! «Карашо, ошень карашо, зергут», — говорит.