А он молчит, закрыв глаза, чувствуя близкое тепло ее тела, прикосновение ее руки. Потом он обнимает ее с короткой, как вспышка, силой, сразу сменяющейся осторожной и ласковой нежностью, и касается губами ее груди. И опять они лежат рядом, одни среди свежести архангельской белой ночи.
«Я думала, вы спите», — тихо говорит она.
И ему кажется, что сердце сейчас разорвется от нежности.
Очень непривычно чувствуют себя люди в кают-компании линейного ледокола после двух месяцев жизни в кубрике малого рыболовного сейнера. Непривычны простор, чистота, наведенная женскими руками уборщиц, дневной свет над глянцем стола красного дерева, сияние надраенной меди, мягкость ковра под ногами, чинное и солидное обращение друг к другу на «вы» и по имени-отчеству.
Флагман собрал капитанов и стармехов на совещание.
Капитаны обменивались новостями:
— Иван Федорович, это правда, что «Красин» потерял три лопасти в проливе Вилькицкого?
— Да, когда они проводили речные суда. Ну и обжало же этим речникам обшивки! Все шпангоуты как ребра торчат.
— «Красину» на ремонте в Германии рубку перекроили.
— Прекрасно в Германии суда ремонтируют…
— В Голландии тоже хорошо…
А над всеми этими разговорами — голос московского диктора: «Московское время ноль часов двадцать минут, слушайте легкую музыку…» Голос слабый и тихий. Москва очень далеко. Даже если нестись со скоростью самой планеты, то попадешь в Москву через семь часов, потому что на часах капитанов — семь часов двадцать минут утра. Только мощная рация линейного ледокола может принять ее голос сквозь магнитные бури. Из динамика слышится легкая музыка…
— Кто там поближе, выключите трансляцию, — сказал флагман. — Мы собрали вас здесь, чтобы принять решение. Прогноз — усиление нордового ветра. Впереди — ледовая перемычка в полсотни миль. И море начинает замерзать.
Вольнов сидел на кожаном диване и чувствовал под собой упругое сопротивление пружин, мягкое, приятное. И очень хотелось спать. Наискось через стол сидел Яков Левин. Они остыли друг к другу за последнее время, хотя Левин не задал ему ни одного вопроса об Агнии и вообще ни разу не вспомнил Архангельск. Правда, у них и возможности не было разговаривать о чем-нибудь серьезном, потому что весь перегон их разделяли то вода, то лед.
— Или втягиваться в пролив Лонга, или поворачивать на Певек. Если повернем — зимовка неизбежна. Прошу высказываться, — сказал флагман, глядя куда-то в окно, поверх капитанских голов.
У флагмана была занятная фамилия — Кобчик. Кобчик догнал караван только на Диксоне. Он прилетел туда прямо из Панамы. В Панаме застряли на ремонте после шторма несколько судов Южного перегона. Пока Кобчик наводил порядок на юге, он подхватил тропическую лихорадку. Он слишком торопился и не сделал прививку. Теперь у него пожелтели щеки и очень отекали глаза.
Капитаны молчали.
Вокруг них сейчас была надежная сталь ледокола, тысячи заклепок, километры электрокабелей, мощные и умные машины. А на сейнерах всего этого не было. Вокруг сейнеров была только голая Арктика. Они, конечно, не были одиноки в ней, в этой голой Арктике. На островах Анжу и на Врангеле, и на Полюсе, и в устьях сибирских рек, и на острове Рудольфа, и еще на сотне других островов, мысов сейчас работали люди для того, чтобы сейнеры могли пройти на восток. Для этого ускользали в небо шары-зонды, для этого не спали ни днем, ни ночью сотни радистов и тире-точки морзянки свистели в эфире, как пули. Для этого где-то летели сейчас самолеты с красными молниями на бортах, и пилоты пробивались сквозь тучи и туман, и гидрометеорологи чертили ледовые кальки. И старые полярные капитаны в ледовых штабах на Диксоне, Челюскине, Певеке курили у рельефных карт и читали бесконечные радиограммы и принимали решения. Вся трасса Северного морского пути работала, как одна огромная машина, чтобы протолкнуть на восток через льды караван маленьких рыболовных судов. Для работы этой огромной машины надо было делать еще массу другой работы. Надо было выгружать в прибой на ледяной припай ящики с батарейками для шаров-зондов, очень тяжелые ящики, и продукты, и страшно тяжелые лопасти ветряков, и собак, и ящики папирос, и спирт. Потому что без всего этого люди не могли сидеть на полярных островах и наблюдать небо и море.
— Кто первый? — спросил флагман. — Вы, Николай Петрович?
— Вполне может быть, что лед схватится, и мы не успеем проскочить, — сказал Николай Петрович.
— Вы так думаете?
— Я?
— Да, вы.
— Я?.. Я не думаю, я опасаюсь…
— Ясно. Кто следующий? Вы, Иван Федорович?
Флагман засмеялся. Он и не ждал советов. Он просто собрал людей, чтобы выяснить их настроение. И подбодрить.
Рядом с Вольновым сопел Григорий Арсеньевич.
— Тише ты! — сказал Вольнов ему веселым шепотом. Вольнов знал, что скоро тоже скажет свое слово о дальнейшем движении вперед. Для него тут не было никаких сомнений. И, как всегда перед публичным выступлением, у него напряглись нервы.
— Ты думаешь выступать, Глеб? — спросил механик.
Вольнов кивнул.
— Ты хочешь идти вперед?
— Да.
— Только говори осторожно. Все вешай на весах своего духа.
Это были знакомые слова. Вольнов где-то уже слышал их. И он вспомнил Сашку. Сашка часто повторял эти слова.
— Александр любил эту фразу, — тихо сказал Вольнов. — Про весы духа.
Щеки Григория Арсеньевича покраснели неровной старческой краснотой, будто сыпь выступила.
— Да. Он мог это запомнить. С детства, — сказал Григорий Арсеньевич громко и хрипло. Он забыл, что сидит на совещании в кают-компании линейного ледокола. Флагман повел в их сторону глазами.
Они замолчали, но Сашка уже пришел к ним и сидел теперь между ними на упругом судовом диване. Сашка, с круглой веснушчатой физиономией и томом «Истории философии» под мышкой, пришел сейчас к ним в Восточно-Сибирское море.
Капитаны высказывались коротко, но их было много. Мнения разделились, когда слово взял Вольнов. Он говорил очень яростно. Про тысячи и тысячи тонн рыбы, которые страна недополучит, если караван зазимует. Про то, что сейнеры прекрасно ведут себя во льду и т. д. Он сам удивлялся тому, откуда в нем взялась такая прыть и такое ораторское искусство.
— Ну, Вольнов, тебе только стихи сочинять, — сказал флагман, когда Вольнов наконец закончил. — Пойдем вперед, как только прилетит самолет, так я думаю. А что вы, Яков Борисович, отмалчиваетесь? — спросил он Левина.
Левин встал, очень длинный, сутулый, выждал паузу и вдруг спросил:
— А кино будет?
Все засмеялись.
— Вот вы смеетесь, — продолжал Левин невозмутимо. — А над кем смеетесь? Над собой, как говорил великий классик нашей литературы Николай Васильевич Гоголь. Мы же месяц даже радио не слышали… «Дайте человеку культуру, хотя бы пинг-понг», — заявили мне сегодня матросы. И они правы. Будет кино?
— Будет, — сказал флагман. — Пока самолет прилетит, мы целый кинофестиваль устроим.
И они успели посмотреть две ленты: «Красные дьяволята» и «Римские каникулы».
Около четырнадцати часов прилетел самолет. Он несколько раз прошел над караваном на небольшой высоте — очевидно, обнаружил над туманом торчащие клотики мачт ледоколов.
Гул моторов, летящий с неба, был бодр, упруг и упорен. Он как бы говорил: «Спокойно, ребята, я нашел вас. Я разведал вам короткий путь к чистой, спокойной воде. Все скоро будет в порядке». Туман редел. Он все больше насыщался светом, его неподвижные липкие пласты начинали двигаться, закручиваясь, извиваясь. И предметы стали отбрасывать пока еще нечеткие тени. И это было хорошо.
Арктике нужно только немного света, солнца, чтобы стать жизнелюбивой и заманчивой. И как приятно, когда прилетает самолет к затерявшемуся во льдах каравану. И не только потому, что самолет укажет безопасный курс, нет. Вольнов видел однажды, как плакала судовая радистка, приняв короткую радиограмму с ледового разведчика: «Ваш генеральный курс такой-то… Кончается горючее… Ухожу… Желаю счастливого плавания…» До аэродрома было миль триста, а у него кончалось горючее. И вдруг радистка заплакала. Чувство братства и дружбы почему-то вызывает слезы. Радистка ревела белухой, когда притащила на мостик бланк радиограммы.
Вольнов поднял к глазам бинокль.
Крупнобитые льдины, размером от двадцати до двухсот метров. Узкие, извилистые разводья. И так до самого горизонта. А черные обрывы материкового берега приблизились. Там, у скал, лед торосился, натыкаясь на огромные, вероятно еще прошлогодние, стамухи. Суда каравана дрейфовали к этим стамухам. Неприятная и опасная позиция.
Вольнов оценивал обстановку, а сам думал о своей речи на совещании. Ему было стыдновато. Слишком много громких слов. Но все это чепуха… Он сделал правильно. Они пройдут без зимовки. И он вернется в Архангельск в конце октября или к Седьмому ноября, к празднику. И они поедут на юг. На юге будет еще тепло и все зеленое… И будет маленькая отдельная комнатка, пепельница из ракушек на столе, тусклая фотокарточка убитого в войну хозяина дома и окно без форточки. Всегда почему-то в провинции делают окна без форточек… А на спинке кровати будут висеть ее платья… И на все что угодно у него хватит денег, потому что в Петропавловске он получит не меньше десяти тысяч, три уйдут на перелет. Останется достаточно. Только бы в Провидении было письмо.