Машке была хорошо ясна нехитрая речь председателя, но она не соглашалась с ним и хотела спорить. Только от одного намерения высказаться вся покраснела и, поправляя подол платья на коленях, не поднимая опущенных глаз, усмехнулась, ловко улучив паузу:
— Когда же работать-то, Егор Иванович, ежели играть в обгонялки станем?
— С глупостями лезешь, Марея. Спать меньше надо, касаемо тебя.
За спиной Машки кто-то хихикнул и подстегнул ее на злой вызов.
— Я, Егор Иванович, на обгонялках в пару с твоей Ефросиньей встану. За нужду долго спать придется.
— Ты супротив Ефросиньи, как баба, не берись. Она у меня худо-бедно шестерых ребятишек достигла, а ты и единого-то родить не можешь. Живешь яловая.
Всяких слов наслышалась Машка за свою жизнь, но таких ядовито-обидных, позоривших ее женское самолюбие принародно, она еще не слыхала. Егор Иванович ударил в самое больное, будто знал ее вседневные муки, и она не помнила, как поднялась, как, задохнувшись слезами, выбежала из кабинета, не затворив за собой дверь. Все сидевшие на совещании сочувствующими взглядами проводили Машку, а Влас Игнатьевич Струев, сидевший на диванчике у самого входа, поднялся, закрыл дверь и, не садясь больше, сказал:
— Зря, Егор Иванович, обидел работницу. Разъяснить бы ей, что к чему, а ты прямо сплеча.
Бедулев окинул глазом свой актив и понял, что допустил ошибку, покаялся:
— Вина моя — не то слово. Да ведь и она тоже, рази мы ее не знаем. Ведь я-то говорил о переустройстве в масштабах.
— Нехорошо так, Егор Иванович, — прервал Канунников осуждающе, и опять никто не защитил Бедулева, который вдруг почувствовал себя одиноким, и то праздничное настроение, с которым выступал, у него исчезло. В кабинете затяжелела тишина. Потом кто-то с печальным итогом щелкнул языком, и сразу поднялся говор, все повставали с мест, полезли за куревом, начали выходить в коридор.
Важный разговор о равенстве у хлеба, разговор, к которому Бедулев готовился с внутренним торжеством и напором, не удался. И более того, почти весь сельский актив круто повернулся против Бедулева, почуяв, что служит он Мошкину и меньше всего заботится об обществе, а чуть слово поперек, рубит сплеча. Это уж давно за ним замечали, да боялись сказать вслух.
Вечером этого же дня подхмеленный Сила Строков зашел в казенку и объявил бабам, стоявшим в очереди за солью и керосином:
— И хороши новости из Кукарекова, да нам, устоинцам, не стать привыкать свои мозги иметь. Нашел тоже к чему приучать — к стадному корыту. А ежели я не желаю твоего пойла, а хочу пельмешков? То-то же.
Бедулевская затея была названа в Устойном всеобщим кормлением и осмеяна, а Влас Игнатьевич Струев на очередном собрании депутатов сельского Совета выступил с политической речью против уравниловки в оплате труда колхозников, и большинством голосов предложение его было принято. Однако Егор Иванович Бедулев не собирался сдавать позиции и с новой силой стал проводить линию раздачи хлеба по едокам.
Устойное в былые годы считалось торговым селом, так как в нем после рождества собиралось широкое торжище, куда стекались товары со всей округи, которые затем крупным оптом шли на Ирбитскую ярмарку. Устоинские воротилы скупали на местах и привозное как по мелочам, так и большими партиями хлеб, лен, мед, куделю, кожи, сало, пушнину, скот, холст, масло, орехи, лыко, шерсть, рыбу. По грани церковной площади ежегодно прирастали один к другому лабазы и лавки из красного кирпича, под жестью, где за железными ставнями и коваными решетками накапливались и хранились всевозможные товары от банной мочалки до многих тысяч пудов зерна.
После революции завозни и склады опустели — полки, сусеки, вешала в них выломали, унесли на топливо, а летом в жару в каменной пустоте находили прохладу овечки, поросята и прочая мелкая живность.
С организацией колхоза склады приспособили под хлеб.
Пожалуй, со времен ярмарки торговая площадь не видела такого оживления, какое было в это пасмурное стылое утро. Ночью выпал снег, и намело суметы в колено, однако жесткий, сыпучий и мелкий снег, падавший под холодный ветер, пока не годился в зиму; да и низкое, тучевое небо сулило непременную оттепель. Зато по его следам придет коренной зимний снегопад, теплый, обильный и тихий, как сон. Земля, задремавшая с первыми утренниками, примет его с выжданным спокоем и благоговейно уснет под ним до самой весны.
Хоть первая пороша и первый мороз всего лишь пугают зимою, но иногда берут так круто, что впору надеть валенки и полушубки.
Площадь, толпа, крыши домов и наконец санные упряжки — все гляделось по-зимнему. Бабы кругло, как снопы, подпоясаны по толстой одеже; мужики вроде прячутся в шапках и полушубках, смотрят из тепла мягко и лукаво; мальчишки, с оборванными пуговицами и незастегнутые, уже проняты насквозь шалым ветром, шмыгают красными, натертыми носами; только парни и девки, надежно согретые своей молодой кровью, смотрят друг перед другом гоголем, в глазах и огонь, и удаль, и вызов всему миру с его ветрами, морозами и заботами. От пустого белого храма, с выбитыми стеклами, просквоженного и выдутого, вся площадь кажется холодней, неприютней. В толпе назревает недовольство.
— Что же тянут-то?
— Ай заморозить собрались?
— Киря, глянь, ягодка, не видать ли?
— Идут, знать.
— Врешь небось?
— Слава те господи, сподобились.
— Эх, канитель…
На площадь, клонясь навстречу ветру, вышли Егор Иванович Бедулев, Влас Струев, правленцы. Последним мел снег длиннополым распахнутым тулупом Сила Григорьевич Строков, сельсоветский секретарь.
Примолкшая толпа подвинулась к среднему, самому большому лабазу с полукруглыми поверху ставнями, на которых хорошо сохранились нарисованные самовары, круглые чайники и блюда, набитые ситными калачами. По каменной дуге свода стояком поставлены узкие буквы «Хлебная торговля Ларькова и К».
Влас Игнатьевич Струев, всходя по каменным ступеням, поднял руку, прося тишины и внимания. Толпа обжала крыльцо, смолкла, и колхозный председатель заговорил сразу, как только взошел наверх:
— Погодка не для митингов, и говорить стану коротко.
— Давно бы так-то, — одобрили из толпы.
— У нас есть два списка для выдачи хлеба: колхозный по трудодням и по едокам из сельского Совета. Сельсовет, он от лица Советской власти жалеет каждого, кто живет на белом свете. На то она и власть народная, чтобы каждого призреть и накормить, кто нарожден. И думаю я теперь так: сперва дадим по трудодням, а потом пособие для детишков и стариков. И больных не обойдем.
— По трудодням вешай, а то все больными станем.
— Выработка, и никаких больше.
— Кто не робит, тот не ест. Сказано?
— Голосую. Кто за трудодни? — Влас Струев тут же сам и поднял руку, но Егор Бедулев, стоявший рядом, опрокинул его руку и попридержал, выступая вперед и вознося свой голос над толпой:
— Советская народовласть установлена на всеобщем равенстве братства для сытого проживания всем. Я обещаю, на будущий год запашем все межи, одним гоном пройдем по полям. А раз не станет межей, на их месте подадим друг другу руку для поголовного труда к процветанию. Я, председатель, по-другому не думаю: пусть каждому помене выйдет, да зато единой мерой. Вот список. Единогласно я сказал, который? — последние слова Егор Иванович выкрикнул на срыве и озадачил толпу — в ней произошло робкое замешательство. Пользуясь негаданной тишиной, Влас Игнатьевич Струев рассудительно спросил:
— Все слышали?
— К черту его меру.
— Голосуй поденщину.
— Гуртом, гамузом.
— Выработку, знамо.
— А ребятишки? Они…
— Ребром станови, язва.
Сторонники Струева брали верх и стали напирать на крыльцо.
Под шум и выкрики рядом с мужем появилась Ефросинья Бедулева. На ней была надета старая татарская шуба, длинная и широкая, колоколом, отороченная по бортам и полам выпушкой, которая обносилась и висела лоскутьями. Толстая шаль на голове ее ослабла, съехала набок, и одно ухо у Ефросиньи воинственно выпросталось. Она, широкая и отчаянная до потной красноты, заступила обоих председателей и уже хотела кричать, но муж Егор Иванович попытался остановить ее:
— Ты, мать, того… Эх, погоди, который.
— Молчал бы, беззаботный, — Ефросинья подняла на него локоть и распахнула перед толпой полу своей шубы: на груди у ней сидел самый малый, голоногий, в одной рубашечке. — Бабы детные и другие с семьями, пошто в рот воды-то набрали? Как в доброй-то семье? Сам не съешь, а дитю дашь. От себя, значит. А у нас при законной власти все к себе да к себе. И кто базит-то? Кто? Да у кого ни кола ни двора. Базит бездетная команда, таких нешто слушать! И в Совете кто завел свару? Она вот. Одинокая как перст, — Ефросинья ткнула в Машку пальцем, стоявшую на верхней ступеньке на виду всей толпы. — Я и говорю, одна голова не бедна, а и бедна, так одна. А ну какую свару затеяла. Мой и в председателях, а переспорить ее не смог. — Ефросинья вдруг заплакала и опять, открыв ребенка, залепетала в слезах: — Вот кому хлебушка-то надо, а сами-то мы хоть теперь же провались сквозь землю.