…Очнулся я в медсанбате. И тут же спросил о Жолобове и Каталине. Они родились, видимо, под более счастливой звездой, нежели я. Коля Бурцев выполнил распоряжение генерала. Части полковника Фигурина подоспели в самый раз и с ходу были брошены в бой.
Каталину подобрали без чувств у самого берега Березины. Рассказывали, что в бреду она называла мое имя. А когда пришла в себя, то страшно застыдилась своего испуга. Генерал Жолобов увез Каталину в тыл.
Захаров, отказавшийся покинуть меня в медсанбате, передал мне записку: «Папа мне когда-то сказал, что мы слишком избалованы. Не знаю, если бы он мог быть вместе с нами на Березине, повторил ли бы он свои слова. Спасибо Вам за все. Если мне когда-нибудь понадобится мужество, я обязательно вспомню Вас. Каталина».
Березина! Березина! Твои берега заставили меня повзрослеть на целое тысячелетие. Четыре часа тридцать три минуты научили меня лучше понимать суровую жизнь, разгадывать людей, разбираться в самом себе.
Тут, где бушевал огонь, лилась кровь, косила людей смерть, я уверовал в человека, полюбил его до боли в сердце. Во всей земной красе встают передо мной маленький, невзрачного роста, но недосягаемой высоты человек — Мефодий Петин, не схожий с ним, но вылитый из того же сплава Макар Ковров. И рядом, в одном строю с ними, идет синеглазый капитан Кораблев.
Березина! Березина! Мне никогда не забыть твоих суровых примет.
Дни то мчатся, обгоняя друг друга, то тянутся томительно медленно. Окопы немцев — в трехстах метрах. Опасность подстерегает на каждом шагу. Ходим в разведку, недосчитываемся товарищей. Для острастки постреливаем по вражеским окопам. Нам отвечают тем же. В свободное время валяемся на нарах, отсыпаемся за недосып и в запас; иногда режемся в карты, в лучшем случае — слушаем рассказы комиссара. Словом, жизнь как жизнь, если тебя еще не убило! Убило! Какое нелепое слово! Его выдумали люди. Люди, сколько в вас добра и сколько желчи! О, если б я мог убить в вас зло — я бы счел счастьем прожитую жизнь. Я много передумал и выстрадал; сегодня один час жизни равен десяти в любые другие времена, месяц — году, год — столетию; никогда еще не развивались события так стремительно: судьбы людей, всей планеты нередко в мгновение ока решает пустая случайность. Раньше зерну, которое в добрую пору пахарь бросает в землю, требовалось, чтобы взойти и созреть, чуть ли не год; сегодня для этого дается один миг. Люблю вас, люди, но зачем же вы сами так безжалостно укоротили и сжали свое время. Вам бы жить. Жить!..
…Разведку преследовали неудачи: едва отбились и ушли от погони в тылу, как в трех километрах от своей обороны снова наткнулись на засаду немцев. Прорваться с ходу не удалось. Врага словно кто-то заранее предупредил: он неотступно шел по пятам. Пришлось залечь на крохотном участке и занять круговую оборону.
Оборона… Голый, вылизанный морозным ветром склон балки и часть неглубокого оврага. Мы были как на ладони, и расстреливали нас почти в упор. Земля вздрагивала, звенела от осколков. Рядом с Наташей врезалось в землю что-то горячее, зашипев в снегу; она увидела, как осколком сразило солдата. Бросилась на помощь. Но волна нового взрыва, как щепку, отбросила ее, обдала комьями мерзлой глины и снега. И опять оглушительный удар, и опять… Испытывая боль в ушибленной коленке и локте, Наташа прильнула к земле, уткнув лицо в ладони; затряслась вдруг как в лихорадке. Кто-то надрывно и прерывисто стонал. Отчетливо, остро этот стон врезался в уши. И опять взрывы. Вой снарядов, свист пуль. Ледяная неумолкающая дробь пулемета. Она не знала, чей — наш или немецкий. Пыталась различить и перестала вообще что-либо понимать. «Ну чей же?» — мучительно думала она, чувствуя, что сейчас сойдет с ума. И опять душу полоснул резкий, болезненный стон. Тело точно скованное. Она боялась двинуть мускулом затекшей от неудобного лежания ноги: стоит ей пошевелиться, как все будет кончено. «Жить, жить, жить…» — стучало в висках. Что-то жесткое сдавило горло. Надо же, надо было рваться, спешить, бросить дом, институт… Никто не вынуждал! Возможно было ждать, ждать, ждать… Сейчас бы она не допустила такой неумной спешки. Ни за что не рискнула бы! Какая страшная глупость — риск. Лучше мыть полы, чистить улицы, выгребать мусорные ямы, лишь бы не здесь. Лишь бы не здесь… Уйти… Жить… И опять отчетливо и дробно стучит пулемет. Стона вдруг не стало. Чиркая, с шипеньем вгрызаются в мерзлый грунт пули. Потом снова глухая, страшная тишина. Кто-то из разведчиков толкнул Наташу в плечо, ласково шепнул: «Обойдется, паря. Пронесет». У Наташи перед глазами все перевернулось. Вообразила она невероятное: ее берут в плен, перед нею немец. Как от раскаленного железа, отдернулась вся назад. И опять воздух расколол взрыв. «А-а-а…» — оборвался чей-то голос. Наташу обожгло сильной спертой волной воздуха, и что-то горячее засверлило висок. На снег упали две капли крови. Все кончено. Красное пятно расползалось. Еще секунда — и наступит покой. Черная, безбрежная ночь надвигалась на нее. Обезумев от страха, Наташа закричала не своим голосом: «Спаси-и-и-те!..» Вскочила и пустилась наутек. Кто-то гнался за ней, большой и черный. Хлестнула под ноги пулеметная дробь. Она на мгновение замерла и опять, заломив руки, побежала…
— Ложись! — крикнул я и, преградив дорогу, силой придавил Наташу к земле. — Вы с ума сошли?!
Глазами, полными ужаса, она глядела на меня. Холодный, промерзлый суглинок жег ей щеку. Она ничего не понимала, пальцами притронулась к кровоточащей ранке на виске, поднесла руку близко к глазам и заплакала.
Оказавшийся подле нас старший лейтенант Зубов презрительно бросил:
— Бабье! Какого черта мечетесь? Не щадите себя, так не наводите огонь на других… И еще воет! Будь это не здесь, я бы те… — Зубов сам дрожал от страха, весь зеленый, с белыми как мел губами. Но он хитрец: умеет, как улитка, вовремя уйти в себя. Перехватив мой злой взгляд, он запнулся и сказал уже без раздражения в голосе:
— Ничего… Крепитесь, военфельдшер. На войне, брат, и не такое бывает.
Рядом землю взрыло несколько пуль, чуть подальше грохнулась мина. Зубов поспешно отполз в сторону, укрылся в воронке.
Как всегда, и на этот раз нас выручили пехотинцы. Они атаковали немцев, и наш отряд к заходу солнца оказался в жарко натопленном штабном блиндаже. Здесь я впервые и познакомился ближе с Наташей. Раньше встречался с нею мельком, раза три пытался разговаривать, но мою приветливость она, видно, истолковала превратно, и я решил, что у этой едва оперившейся девчонки под гимнастеркой бьется пустенькое, самодовольное сердце.
Вместительный блиндаж, куда мы попали, принадлежал штабу пехотного полка. Но освоили его разведчики незамедлительно. Расположились, как у себя дома. «Хозяева передовой» выдали нам по сто граммов, накормили сытным горячим ужином. И будто того, что мгновение назад пережито, не было. Жизнь покатилась обычным чередом — разговоры, шутки, подначивания. Один растянулся на нарах, другой старательно чистил оружие, третий, сняв сапоги, сушил портянки, с удовольствием грея настуженные ноги у железной печки. Счастливее на земле не было людей. Захаров, собрав группу земляков, перечитывал письмо от жены, которое он так и не успел перед разведкой прочесть, сетовал:
— В колхозе нет крепкой мужчинской руки, порядка мало. Дети да бабы! Попробуй, паря, такую ораву прокормить, как мы…
Забравшись в дальний угол блиндажа, я курил, наблюдая за Наташей. Примостилась она около печки, повернувшись ко всем спиной. Едва вспыхивал смех или затевался среди солдат тихий, подозрительный разговор, как она вздрагивала и краснела: не о ней ли? Шутки, которыми сыпали солдаты, она принимала, по-видимому, на свой счет, и от обиды ей не хотелось жить.
Жалкая, растерянная, она олицетворяла сейчас для меня все чудесное и милое, что я только мог представить себе о женщине ее двадцати двух лет. У Наташи — светло-русые густые волосы, стянутые в узел на затылке, чистый лоб, с чуть приметной горбинкой прелестный нос, нежные губы и красивый, мягко округленный подбородок. Но поражают в Наташе ее голубые глаза. В них недосягаемая глубь. Лучатся они мягким светом.
Пережила она сегодня страшное. Боль и горечь, разочарование и тоска, крушение самого сокровенного — веры в самое себя — огнем жгли грудь. На глаза навертывались слезы, и она быстро, стараясь, чтобы никто не заметил, смахивала их. После того, что произошло с ней, после того, как она, гордая и недоступная, оказалась беспомощной при первом столкновении с суровой действительностью, между нею и людьми, с которыми она жила, встала непреодолимая стена, она, вопреки своему представлению и желанию, очутилась в одиночестве. Подтверждением тому было хотя бы то, что все предоставили ее самой себе.
И тут Наташа вздрогнула: выйдя из-за перегородки, из другой половины блиндажа, около нее остановился Зубов. Весело спросил: