– Ты это брось, брось, – заволновался Анатолий.
– Да нет, бросать нечего, – задумчиво отозвался Пряхин. – Ты с победой, а я с виной. Вроде как дезертир, понимаешь? Дезертир он и есть дезертир. Победа придет, а не для него, виниться всегда будет, если, конечно, хоть капля стыда есть. Вот и я. Человека убил во время войны. Не врага, не фашиста – женщину. Мать. – Он вздохнул. – Да что там, дезертир со своей виной счастливцем против меня будет… Так что не держи ты меня, капитан, и не жалей… Да тут еще девочек-то, – испугался он снова, – в детдом предлагают, представляешь?
Он поднялся с лошадки, спросил:
– Ну, я пойду?
Нюра стояла возле карусели, сказала, что привезли картошку.
– Слышишь! – обрадованно крикнул Пряхин Анатолию. – Картошку привезли! А ты говоришь – спать! Проспишь тут все на свете.
Он зашагал к тупику, и каждый шаг отдавался болью в груди. Почему в груди? Раньше болела голова, бывало, в голове отдавались шаги, а теперь почему-то в груди. В тупичке шла суета, разгрузить вагоны с чем-нибудь съедобным желающих было больше.
Алексей вошел в черед теней – подходил к вагону, становился спиной, приседал под тяжестью куля, волок его к складу, садился на корточки или преклонял колени и сваливал мешок с плеча.
Он вспомнил свой круг тогда – ночью, когда возил снаряды к станции. Навстречу ему двигались подводы с окоченевшими, безразличными от усталости возницами, но, даже изнемогавшие от работы, они обязательно поднимали руку в знак приветствия, и он махал им в ответ. Тот круг был осмысленным, хотя бесконечным, как и здесь. Да, тот был осмысленным, там поднимали руку, чтобы поддержать друг друга в бесконечном своем круге, а здесь – здесь было совсем другое. Люди проходили рядом, но не говорили друг другу ни слова. И эта тишина не была пустой, нет. Вначале Алексей не понимал этого. Потом ощутил с физической остротой. Здесь люди были враждебны друг другу, вот что. Алексей не понимал этого. Почему? Зачем? Надо бы заговорить. Но он не заговорил. Запел. Хриплым, простуженным голосом он затянул:
– Э-эй, ухнем, ещ-е рази-ик, еще ра-аз!
Над ухом кто-то рыкнул: «Заткнись!» – и вот тогда он почувствовал это отчуждение, эту враждебность. Но и в ту минуту он не все еще знал о тенях, мелькавших у вагонов.
Когда дело шло к концу и многие уже получили расчет, его остановил придушенный женский крик. Алексей обернулся и скорей услышал, чем увидел, как во тьме с треском рванули мешок, картошка рассыпалась, тени кинулись подбирать ее на ощупь, женщине наступили на руку, и она вскрикнула.
Алексей сбросил свой мешок, подбежал к этим согбенным теням, воскликнул:
– Что вы! За это судят!
– Пусть судят, – исступленно ответил хриплый голос, не поймешь, мужской или женский.
– Опомнитесь! – снова крикнул Алексей.
Ему не ответили, нет. Тихо, без звука, без единого слова, кто-то ударил в живот, в спину, в лицо. Тени били Алексея куда попало, и вот в эти мгновения, когда темень прорывали вспышки ударов, он понял все до конца.
Тут, во мраке неосвещенного двора, при бледных бликах лампочек, люди зверели.
Они не видели лиц друг друга, они были неизвестны друг другу и приходили сюда, чтобы спастись от голода. Вот. От голода они рванули мешок, другой, от голода лупили Алексея, могли бы и убить – от голода, потерявшие человеческий лик в темноте.
Человек оказывался без лица, вот в чем дело. И не видел других лиц. И забывал, что он человек…
Алексей закричал что было сил:
– Стой, стрелять буду!
Это должно было подействовать. И подействовало: они метнулись в стороны, двор возле склада опустел. Лишь несколько женщин жались у дверей.
– Бедолага, – сказал чей-то жалеющий голос. Алексей только теперь почувствовал боль. Губа опухла, шатался и кровоточил зуб. Отплевываясь, получил расчет.
– Зря ты так, – сказала тетка, выдававшая деньги. – Нет вагона, где бы не порвался мешок. Это, можно сказать, по правилам положено.
Пряхин пожал плечами:
– Зачем же тогда рвать?
– Да затем, что в этот раз ни один сам не порвался.
Алексей пошел к выходу, чуть не упал, наступив на картошку, и обернулся. Женщины у растворенного склада смотрели ему вслед. Пряхин махнул рукой, чертыхнулся, наклонился и подобрал несколько картофелин. Он поднялся в отупелом, тяжелом раздумье, словно медленно решал пустяковую задачку, потом вывернул пустой карман галифе, рванул его изо всех сил и стал совать картофелины в штаны.
Они скатывались леденящими кругляками к ногам, наполняли штанину, и Алексей шептал самому себе: «Скотина! Честный человек называется, а сам, сам…» Наконец он выпрямился. Женщины все смотрели на него. Он повернулся и побежал к проходной.
Алексей брел по черным улицам один, будто он всегда, вечно был один в этом черном, пустом городе, и холодные картофелины ударялись о ногу. Он много узнал сегодня. Про голод и про людей, которые не видят лиц друг друга, а еще про себя и про то, что такой же, как все.
Он старался не думать о краже. Точнее, он выбрасывал из головы это слово. Что-то давило ему на спину, на плечи, но он разгибался и шептал:
– Девочки там!
Дверь открыла Лиза, средняя. Только с ней не было у Пряхина никаких отношений. Держась за косяк, не переступая порога, покачиваясь от усталости, Алексей протянул девочке две картофелины, сунул руку в карман, достал еще две и так доставал их по две, не говоря ни слова.
На лестнице его качнуло, он снова почувствовал боль в груди, прикрыл глаза, на мгновение остановился. Через секунду он двинулся дальше, собрав в кулак остатки сил, обернулся на дверь и увидел взгляд – встревоженный, беспокойный.
Это было последнее, что он запомнил, – встревоженный, беспокойный взгляд, и эта тревога странно успокаивала его…
Не помня себя, Алексей добрался до избушки тети Груни, разделся, лег в постель и провалился в беспамятство.
Две вещи он помнил в забытьи: разговор о том, что девочек отдадут в детдом, и этот взгляд – встревоженный и беспокойный.
Когда Алексей думал про детский дом, он стонал и ворочался, когда ему мнился Лизин взгляд – утихал и успокаивался.
Он не почувствовал поначалу глубину бабушкиной горечи. Пряхин разбирался в этом известии постепенно, толчками. Сначала слова про детский дом показались ему напрасным испугом. Потом он стал думать, что девочек могут разделить – отправить в разные города. И только теперь, в беспамятстве, до него доходило главное: ведь детдом – это все, крах, конец. И вся вина за это лежит на нем. Сначала принес он в эту комнатку мертвую мать, а теперь развеет семью по ветру. Как варвар, как какой-то фашист…
В горячечном бреду он являлся сам себе угрюмой, злой силой. Размахивал руками, что-то кричал, и трое девочек и бабушка разбегались от него, а он опять орал и пугал их… Потом утихал. Средняя, Лиза, смотрела на него встревоженно, беспокойно, и он понимал, что эта тревога и это беспокойство относятся к нему: не он боялся за девочку, а девочка за него.
Когда Пряхин очнулся, первым, кого он увидел, был Анатолий – его темные очки в железной оправе и лицо, посыпанное синими оспинками. Алексей встрепенулся, ему показалось, что он проспал и гармонист пришел, чтобы устыдить его.
– Сейчас! Извини, – пробормотал он, пытаясь сесть, но не мог. Руки были как плети и не слушались его.
– Братишка! – обрадованно зашумел Анатолий. – Ожил! То-то же! Нашего брата инвалида не так легко завалить! Молодец!
Из-за плеча Анатолия выглядывала тетя Груня, и тут только Алексей понял, что он не спал, а прихворнул.
– Ха-ха! – радовался Анатолий. – Ни хрена себе прихворнул! Три дня в беспамятстве!
Алексей расстроился. Представил себе, как сидит Анатолий три дня, играет на гармошке, а все без толку, потому что крутить карусель некому.
– Как же карусель? Стояла? – спросил Пряхин, качая головой, виня себя.
– Почему стояла? Работала! Только без музыки! И знаешь, ничего, оказывается. Можно и так.
– Как же? – пробормотал Пряхин. – Сам крутил?
Он представил, как Анатолий, собрав рубли и выдав билетики, поднимается со стула, находит дверцу в барабан, залезает внутрь, кладет в сторону палочку и, навалясь, толкает перед собой бревно.
Пряхин знал, он все знал про карусель, знал, как обязательно надо подпрыгивать потом, когда колесо раскрутилось, уцепиться за бревно и прокатиться на нем, пока маховик не замедлит свой ход.
Анатолий словно угадал его мысли.
– А я приседал, – сказал он. – Раскручу и присяду, отдохну. Пока не почувствую, что колесо останавливается.
Ах, Анатолий, боевой геройский капитан, ах, неунываха!
– Слушай, – спросил Алексей, – а почему ты на карусель пошел?
Не раз ему это в голову приходило, а спросил впервой.
– Да предлагали мне, – весело ответил Анатолий, – в артель идти. Какие-то железки штамповать. Сиди себе и штампуй. Тепло, дождик не капает. Я уж было согласился, но потом подумал – не годится. У нас в артиллерии дела хорошо идут, когда вперед движешься. Как засел, окопался, тут к тебе противник пристреляется, и пошло-поехало. Сегодня ездового убьют, завтра расчет. Нет, в артиллерии жить, когда движение есть. Вот я и решил, на карусель пойду. Шум, гам, смех, гармошка. Движение. Задумываться некогда, а у штампа задумаешься – тут тебя и прихлопнет.