Что он сказал? Она, взглянув в его лицо, заметила: между двумя передними зубами, ослепительно белыми и крепкими, — маленький промежуток, немного шире, чем это бывает обыкновенно, такой же, как у ее брата Пети, пропавшего без вести. Ей вспомнилась комната, не гостиничная, а домашняя, уютная, пропитанная знакомыми запахами и старинными хорошими вещами. Петя стоит перед ней в солдатской шинели. Это было в их последнюю встречу.
Неожиданно для Лукомского и еще неожиданней для себя она закрыла худенькими беспомощными ладонями свое побледневшее лицо и горько заплакала, как маленькая и незаслуженно обиженная девочка.
Петр Ильич подошел к столу, налил из графина стакан воды и почти насильно влил ей в рот.
Ей стало лучше — от воды ли, от прикосновения его руки ко лбу или оттого, что Лукомский стал похож в эту минуту на доктора из детских сказок.
— Ну вот, — улыбнулся он, — теперь давайте разговаривать.
«Что я могу ему сказать?» — подумала Соня и вдруг неожиданно для себя прошептала:
— Я… я… хочу домой.
Петр Ильич не удивился, подошел к вешалке, взялся за шинель.
— Тогда я вас провожу, — произнес он спокойно.
— Нет, — ответила Соня, — я совсем не хочу домой, но только не знаю, о чем буду говорить… Я думала… Мне казалось, я смогу столько сказать, а теперь вижу, что… Не хочу, чтобы вы думали, что я дурочка или…
Она потеряла дар речи и сконфуженно замолчала.
Лукомский не говорил ни слова. Он ходил по комнате и курил. Несмотря на неловкую паузу, Соне было хорошо. Она сидела в мягком кресле, полузакрыв глаза. Его присутствие наполняло ее сердце необъяснимой радостью. Она могла сидеть так долго-долго. У нее было такое чувство, будто она металась по городу, устала, измучилась и вот теперь нашла, что искала. Мысль, что он может подумать о ней плохо, ее не тревожила. Пусть что угодно думает. Пусть это последний раз, но она будет сидеть и наслаждаться сознанием, что он здесь, рядом. Большей радости быть не может.
Соня не понимала, сколько прошло времени. Ее привел в себя резкий телефонный звонок и голос Лукомского:
— Я занят. Завтра — пожалуйста.
Она быстро поднялась. Хотела просить, чтобы проводил, но, видя, что он понимает и так, промолчала.
Лукомский быстро оделся, и они вышли.
Когда спускались по широкой лестнице, с натянутой красной дорожкой, погасло электричество. Несколько минут, пока не зажгли свечей, они стояли в полной темноте. Хотя она не опиралась на его руку и даже не прислонялась к нему, ей казалось, что она не только прижалась к этому сильному человеку, но слилась с ним, спряталась в глубине его груди. Блаженное состояние. Когда колеблющееся, пляшущее пламя свечей осветило стены и ступеньки, по которым, точно фантастические черные зайчата, запрыгали тени, ей почудилось, что она вышла из этого состояния, как выходят из комнаты после долгого сидения, тихими шатающимися шагами.
На улице было морозно. Беспомощно лежали сугробы. Снег казался голубым. Шли они молча. Иногда мысли передаются через плечи. Два плеча (пусть одно выше, другое ниже, ничего) находятся рядом.
Когда идешь один, кажется, что шагаешь по краю бездны, похожей на грандиозный беззубый рот. Голова кружится, не на кого опереться, впереди — черная пустота. Нет чувства, равного тому, которое испытываешь, когда рядом человек, еще не ставший близким, но вот-вот готовый сделаться, когда никаких слов не сказано, но они и не нужны, и так все ясно. Молчание вечера и снега радовалось молчанию людей.
Соня пошла не в сторону дома, а так, куда глядят глаза. Лукомский следовал за ней. Она не помнила, как очутилась на Каменном мосту, как попала в тихие извилистые переулки Замоскворечья. Вокруг снега, заборы, тускло светившиеся в ночи золотые купола церквей.
Один раз Лукомский нарушил безмолвие и спросил:
— Вы живете в Замоскворечье?
Она ответила: «Нет», и они продолжали идти, дыша морозным воздухом, погружаясь в снега, похожие на громадные кружевные накидки, наброшенные на горы подушек.
Наконец вернулись в город. На Чистых прудах Соня простилась, не сказав на прощание ни слова, только крепко сжав руку.
В воздухе кружились снежинки, похожие на миниатюрных птиц, радующихся легкости, белизне и недолговечности. Соня чувствовала, как по всему телу разливается светлая и чистая прохлада, шла к себе, зная, что она уже другая, не похожая на ту, которая вышла утром из комнаты.
Снежинки кружились вокруг, словно радуясь, что девушка изменилась, и не потому, что прежняя Соня была хуже, а потому, что эта — новая, довольная собой, светлая и чистая — заменила ту, отошедшую в сторону.
Под ногами звучно скрипел снег. Чистые пруды были безлюдны.
После холодных и неуютных комнат, мрачных коридоров, заваленных хламом квартир роскошные хоромы Кусикова казались филиалом музея или, скорее, комиссионным магазином. Не хватало только этикеток с ценами.
Острый взгляд Мариенгофа сразу определил: эти фарфоровые статуэтки, картины и канделябры скуплены хозяевами не для того, чтобы любоваться их изяществом и оригинальностью. Все рынки Москвы завалены дорогими осколками прежней роскоши дворянских и купеческих особняков, владельцы которых или заблаговременно ускакали за границу, или собирались это сделать.
Наиболее ловкие и предприимчивые из отброшенных революцией в сторону, не теряя времени, находили лазейки, где можно проявить инициативу знатока картин и антикварных вещей, среди которых попадались подлинные шедевры. Они рыскали по городу в поисках «золотых рыбок», как они окрестили особенно ценные вещи, купленные по дешевке.
Одним из таких «рыбаков» был старик Кусиков, ликвидировавший накануне Февральской революции все свои магазины в городах Приазовья и переселившийся с семьей в Москву, где со свойственной ему изворотливостью начал заново коммерческую деятельность.
Обстановка для этого была самой неподходящей, но это нисколько его не смущало. В октябрьские дни он, вопреки ожиданию своих коммерческих друзей, не растерялся, ибо при теперешних сложных обстоятельствах у него нашелся верный и способный помощник в лице сына Александра, называвшего себя Сандро. Подобно многим отпрыскам купеческих династий конца девятнадцатого века, он меньше всего интересовался коммерческой деятельностью в натуральном виде, его больше привлекало искусство, которое он не знал и не понимал, но не мог отказаться от соблазна объявить себя поэтом. Не лишенный сообразительности и заранее предвидя, что его могут уличить в безграмотности, Сандро называл себя черкесом, пишущим на родном языке и переводящим на русский свои творения. Он не был уверен, что звание никому не ведомого поэта сможет защитить их квартиру от уплотнения, и поэтому на всякий случай объяснил, что собирает антикварные вещи для музея и собирается преподнести их государству. Две-три подписи известных лиц, два-три визита к занятым по горло благодушным и доверчивым общественным деятелям — и охранная грамота готова.
Таким образом огромная квартира ограждена рвами и крепостными стенами, сквозь которые не могли прорваться жаждущие переехать из сырого подвала в сухое помещение и не имеющие крыши над головой. Если добавить, что строгости тогда были большие и почти никому не удавалось избежать декретированного уплотнения, можно смело сказать, что Сандро Кусиков полностью унаследовал от отца его ловкость и изворотливость.
Мариенгоф об этом и не подозревал, но если бы узнал, не удивился, прекрасно понимая, что благополучие этой династии зиждется не на труде и заслугах, а на хитрости и изворотливости.
Пока Сандро показывал редкие издания русских, французских и немецких книг «своей коллекции», мамаша Кусикова в соседней комнате раскладывала по вазам апельсины, груши, виноград. Ее старший сын, не претендовавший на звание поэта, расставлял на столе бутылки шампанского и кавказских вин. Когда все было готово, молча показала на дверь комнаты Сандро, и он пошел исполнять молчаливый приказ.
Сандро, знакомя нас с братом, сказал:
— У меня брат самый заурядный человек. Имя у него простое — Рубен.
Рубен снисходительно улыбнулся и повел нас в столовую. Мамаша Кусикова церемонно поздоровалась и указала места за столом, рядом со своим любимчиком Сандро. Затем сказала:
— Пожалуйста, закусывайте, не стесняйтесь, кушайте как следует, сейчас такое время, что все ходят голодными. Масло и сыр свежие и вкусные. Сандро, — обратилась она к сыну, — сколько мы платим за масло?
— Ах, мама, я в хозяйские дела не вмешиваюсь, едва хватает времени заниматься литературой. Спроси у Рубена.
— Я спросила тебя машинально. Конечно, Рубен лучше знает.
— Кажется, сто пятьдесят рублей, — небрежно бросил тот.