Жесткий человек Лёва Кускис не посочувствовал господину Ван-дер-Мюльде, хотя и разделил с ним побратски остатки виски.
— Что, умылся? — тесня Хендрика лешачьей бородой, победно спросил он. — Вот так! Это тебе не Америка твоя занюханная!
Деликатный же Витя Шубейкин пожалел гостя и, чтобы хоть как-то утешить его, подарил господину Ван-дср-Мюльде своего «Горниста».
* * *
Сейчас Витя Шубейкин затевает новый эксперимент: он собрался пройти пешком, с рюкзачком и этюдником, по трассе БАМ — от Усть-Кута до Северо-Байкальска. Я узнал об этом его замысле, когда Витя приходил ко мне за туристскими ботинками (у меня случайно образовалась лишняя пара, которую я как раз намеревался выбросить). До начальной точки маршрута, города Усть-Кута, Витя рассчитывает добраться автостопом, поскольку денег на дорогу у него нет.
Господин Хендрнк Ван-дер-Мюльде продал Витин подарок своему американскому партнеру, знатоку и собирателю авангардистской живописи, за двести тысяч долларов. После этого он окончательно утешился и решил, что с русскими, несмотря на их загадочность, все-таки стоит иметь дело.
Между прочим, в аэропорту Шереметьево, во время таможенного досмотра, «Горниста» у него чуть было не отняли. Таможенники, двое интеллигентных молодых людей, узнав, что он везет произведение искусства, потребовали распаковать картину. «О, это не Рембрандт — попытался успокоить их господин Ван-дер-Мюльде. — Это молодой, безвестный живописец Ху-Бэ-Кин, нe слышали? Ну, разумеется, не слышали. Вряд ли работа представляет какую-нибудь художественную ценность".
— Извините, — уважительно, но твердо ответили таможенники. — Таков порядок.
Проклиная в душе Витин порыв и свою недогадливость (картину можно было «забыть» в отеле), господин Ван-дер-Мюльде принялся распутывать бечевочки, снимать слой за слоем желтую оберточную бумагу. (Витя заботливо спеленал в дорогу свое детище.) Наконец «Горнист» был обнажен.
Две-три секунды таможенники рассматривали картину, затем обменялись понимающими взглядами, и один из них с вежливейшей издевкой заключил:
— Да, это действительно не Рембрандт. Заворачивайте обратно.
Я, видевший работу Вити Шубейкина, согласен с таможенниками: это был, конечно же, не Рембрандт. Это был Питер Брейгель Старший — один к одному.
Директор Художественного фонда Генрих Кашкаедов разделяет мою точку зрения. С одним, правда, уточнением, манера та же, говорит он, да уровень разный — Питер Брейгель Старший в подметки не годится Вите Шубейкину.
Одно время, когда еще был молодым и форсистым, курил я трубку. Довольно долго курил, несколько лет. Сначала, знаете ли, поигрывал в этакого маститого писателя, а потом втянулся. У меня даже тогда приличная коллекция образовалась. Незаметно образовалась, постепенно. Некоторые сам покупал (одну аж из Швеции привез, приобрел в Стокгольме, в мелочной лавчонке на последние кроны — не удержался), другие дарили приятели на дни рождения — как закоренелому трубочнику. А иногда случалось и так: закуришь где-нибудь в компании, в гостях, а хозяин увидит — «О, да вы, гляжу, трубку курите! Я, знаете, тоже как-то баловался. Она у меня, между прочим, сохранилась. Вот! — как вы ее находите?» — и покажет какую-нибудь замарашку. Ну, колупнешь ее пальцем, мнение авторитетное выскажешь (а я уже себя знатоком почитал, специалистом) — хозяин расчувствуется и подарит.
Потом коллекцию я разбазарил (суетный век наш не способствует этому неторопливому, «аглицкому» занятию), снова перешел на сигареты, себе оставил парочку «рабочих» трубок — тоже побаловаться иной раз — и все.
Но с одной «коллекционной» очень долго не расставался, хотя и не курил из нее никогда. Только поняв окончательно, что собирателя из меня не получилось и свои «Тринадцать трубок» мне не написать, я завернул её в чистую тряпицу и отвез туда, где взял когда-то.
Берег (и сберег) я трубку не за редкие ее достоинства, не за особенную красоту или древность, а потому, что связана была с ней одна история, пустячная, пожалуй, даже анекдотичная, но круто переменившая жизнь ее владельца, уберегшая его от судьбы то ли героической и жертвенной, то ли злодейской.
Не стану, однако, забегать вперед да философствовать на голом месте. Лучше расскажу по порядку.
В свое время подарил мне эту трубку мой добрый теперь знакомый (а тогда была наша первая с ним встреча) — агроном Виталий Иванович Семипудный. Сидели мы у него дома, я, испросив разрешения, задымил; хозяин — по той самой схеме: «О, да вы трубочку курите! Сейчас я вам кое-что покажу», — порылся в комоде и достал ЕЁ.
Трубка оказалась старинная, то ли голландская, то ли немецкая: маленькая висюлька-носогрейка, с позеленевшим кольцом и дырчатой металлической крышечкой. Бюргерская, словом, такая.
— Знаменитая трубочка, — сказал Виталий Иванович. — Для нашей, конечно, фамилии. Вот если бы не она, неизвестно, как и моя бы жизнь сложилась. Вполне возможно, закончил бы я, вместо сельхозинститута, какой-нибудь там МГИМО, сидел бы сейчас не дома, не на родной земле, а где-нибудь в Колумбии, и не с вами чан распивал, а… с Габриэлем Маркесом, к примеру… А может, и… не приведи господи что!
Принадлежала трубка покойному отцу Виталия Ивановича Ивану Пантелеймоновичу Семипудному, тому досталась в наследство от деда, дед же привез ее будто бы еще с первой империалистической, в качестве трофея.
Но — не в предыстории дело. Виталий Иванович подробной биографией трубки никогда и не интересовался. По случай, связанный с ней, помнил — со слов отца. Наш рассказ, стало быть, пойдет уже как бы из третьих уст — и читателю придется смириться с неизбежными потерями: скажем, с отсутствием документально точного места действия и конкретных исторических дат. Впрочем, это и не столь важно.
Значит, так. Отец Виталия Ивановича был одним из первых стахановцев на селе. Однажды в страду он убрал хлеб с трех тысяч гектаров. Прицепным комбайном! Это была фантастическая производительность. Нынче вон у нас, на теперешней могучей технике, редко когда больше тысячи гектаров убирают — да и то лишь передовые комбайнеры.
Ивану Пантелеймоновичу дали орден Ленина, избрали депутатом Верховного Совета СССР (вместе со знаменитой Пашей Ангелиной они там, между прочим, оказались — в первом созыве) и назначили его заместителем председателя облисполкома. Одним из заместителей. Вот так вот! Скаканул мужик из простых комбайнеров сразу в громадные начальники. Теперь подобное и представить невозможно, хотя, может, кой-кого и не мешало бы пересадить — нет, не с комбайна за руководящий стол, а наоборот. Ну, а тогда были годы отважного выдвиженчества — и не такое еще случалось. Короче, вручили ему бразды: рули, Иван Пантелеймонович, на новом поприще!
Квартиру в городе дали, в новом, только что отстроенном доме, проект которого в тридцать шестом году на Парижской архитектурной выставке высшую награду получил — Гран-при. Там квартирки — закачаешься! И сейчас еще, как посмотришь, зубы от зависти сводит, и в свою панельную малогабаритку улучшенной планировки заходить потом не хочется. По тем же временам — вообще покои! Даже, вообразите себе, предусмотрена была комната для прислуги, сразу за кухней. В кухню, то есть, хозяин мог вовсе не заходить, а только покрикивать: «Маруся! Живо несите щи!»
Жена, Пелагея Карповна, не хотела в город ехать, неделю ревмя ревела: куда же я — без коровы, без поросят, курей?! Но что будешь делать? — не отпускать же мужика одного. Семипудные переехали. Все побросали: огород неубранный, скотину. Свинку, правда, одну взяли. А только и ее вскорости пришлось ликвидировать, как класс, не дожидаясь холодов. Именно что — как класс. Держать-то было где, имелись вокруг дома сараюшки — городушки. Но, во-первых, помотайся-ка в сараюшку к ней с шестого этажа с ведром помоев. Во-вторых, кому пришлось мотаться? — не прежней Поле, а жене зампредисполкома (домработницей Семипудные не сразу обзавелись, а кто они такие — все в доме знали еще до их приезда). Ну, а в-третьнх, не было смысла держать свинку. Какой же смысл, если и свинину, и баранину, и обскую стерлядку, свеженькую, Ивану Пантелеймоновичу приносили прямо на дом. Смысла, значит, не было, а был от свинки один кулацкий душок. И ее ликвидировали.
Прожили они в городе с полгода — и отец понял: не на месте он. Не по нему эта должность. А честнее сказать — он не по должности: головой слаб. Не в том смысле слаб, что ума не хватает, а в том, что грамотешки мало, знаний. Да это бы ладно: грамота — дело наживное, можно и получиться. Он еще другое о себе понял — главное: нет у него настоящих организаторских способностей, умения людьми руководить, обстановку схватывать, просматривать её насквозь и вперед на будущее. На таком-то высоком уровне — нет. Этого еще никто вокруг не успел заметить, а он почувствовал, сам (был, значит, ум-то, природный, не испорченный). И еще он почувствовал: удержаться, конечно, можно. Там, где котелком не довариваешь, взять горлом, кулаком — по столу. И брали — другие, рядом с ним сидящие и даже пониже его.