— Вот он такой человек: другой бы на всех углах протрубил, а у него все с гордостью.
— Расскажи ты мне, Иван Васильевич: что такое?
— Да как же, обязательно расскажу. Дай-ка мне цигарку.
— Не курю.
— Да вон у этого носатого на кровати сколько хочешь.
Алеша передал ему папиросу.
— Расскажу, как же: тебе нужно знать. Твой отец был тогда самый геройский человек, в большую забастовку в комитете был. А когда вторая забастовка пошла, у него как все равно вожжа заела. Против, да и только. Видно, чуял, что тут наша не возьмет. Да кто его знает, почему, а только прямо говорил: не надо бастовать. А тут случай подошел: за один день до забастовки свалил его брюшной тиф или что другое, не помню, а только свезли его в больницу. Так без него и бастовали. А когда он выписался, уже и расправа пошла. Кое-кого и взяли, а всех рабочих в один день уволили, так и объявили: все уволены, а кто хочет работать, пускай подаст прошение. Там, на Костроме, маленькая школа тогда стояла, потом ее поломали, в этой школе и заседала комиссия. Такой хвост растянулся, до самого базара. И Семен Максимович стоит и бумажку в руках держит. За первый день пропустили человек триста, и до него дошла очередь. А в комиссии ротмистр жандармский сидел, посмотрел в списки и говорит: «Вы, господин Теплов, напрасно беспокоитесь. Вы и не уволены и не бастовали. Пожалуйста, отправляйтесь на свое место и работайте на здоровье, как вы честный рабочий». Ну, тут Семен Максимович и загремел: «Это что такое? Какое ты имеешь право меня оскорблять?» Да к нему, а тот от него назад. «Ты, — говорит батька-то твой, — сдохнешь, а не будешь знать, какая бывает рабочая честь. Принимай сейчас же!» — да и швырнул бумажку ему в морду. Ну, тут, конечно, загалдели, вывели его и сразу постановили: уволить. На другой день, смотрим, и он стоит в очереди и опять бумажку в руках держит. Говорит: «Теперь я с полным правом к собакам на поклон пришел». Вот какой человек.
— Что же, приняли батьку?
— Нет, в тот день не приняли. Сказали: «Не нужно нам таких, чересчур честных». Только он недолго ходил без работы, всего месяц. Сам Пономарев ездил просить, другого такого токаря где он достанет! Да, большая гордость у старика, если бы у каждого такая…
И в следующие дни приходили к Алеше друзья, усаживались у его постели и почему-то краснели в первые моменты, хотя у Алеши и не могло быть сомнений в том, что они его любят, что им тяжело смотреть на его «гулящую» голову и слушать спотыкающуюся речь. Алеша встречал друзей с особенным коварным любопытством и улыбался, а они еще сильнее краснели после этого и, начиная разговор о его болезни, старательно избегали вспоминать о несчастном случае на улице.
Алеша очень обрадовался тому, что Таня пришла не одна, а с братом Николаем, но свою радость заметил только тогда, когда Таня уже сидела у его постели. И потом, до самого ее ухода, Алеша то и дело вспоминал об этой радости и успевал между словами и движениями мысли кое-что сообразить, наскоро, мельком, в самой черновой форме. Для него было очевидно, что здесь замешана Нина Петровна, хотя до прихода Тани он почти не думал о ней. А сейчас стало ясно, что, как только Таня уйдет, он будет думать о Нине, вспоминать ее нежную силу, так неожиданно обнаруженную. Приходило, конечно тоже в черновом виде, соображение, что во всем вопросе что-то неладно, что здесь пахнет изменой Тане, что измена эта — дело нехорошее и некрасивое. Алеша быстро просматривал все эти мысли и в таком же походном порядке удивлялся своему веселому спокойствию. Он спрашивал себя, почему, и не успевал ответить, а в то же время видел сияние Таниной красоты и радовался ему. Наконец, он понял, что заварилась какая-то сложная каша, но и «каше» он радовался с давно забытым мальчишеским оптимизмом, почему-то сейчас восставленным в его жизни, несмотря на дрожащую голову и заикающуюся речь. Так же спокойно Алеша признал, что Таня без всяких сомнений красивее и блистательнее Тани, во-вторых, что она роднее и ближе и, в-третьих, что все это почему-то не важно.
По сравнению с прошлым годом у Тани выровнялись и пополнели плечи, заметнее сделалась грудь, в ее движениях, в повороте головы, в том, как свободно она положила ногу на ногу, ничего уже не оставалось от гимназистки. И лицо у Тани сейчас ярче, и улыбка самостоятельнее. Взгляд у Тани внимательный и простой, умный и дружески-искренний. В ее лице как будто меньше стало игры и больше хорошей, открытой честности.
Таня спрашивала:
— Алеша, когда ты поправишься?
— Алеша, с твоей раной не стало хуже?
В этих словах было настоящее любовное беспокойство. Но больше всего оживилась Таня, когда вспомнила о своих курсах. Она быстро поправила завиток волос над ухом и заговорила, блестя глазами:
— Там теперь такой беспорядок. Ботаник мне на честное слово поверил, а зоологию просто не успели принять, так засчитали…
— Ты поедешь на зиму? — спросил Алеша.
— А как же! — воскликнула Таня. — Надо ехать. В этом году, наверное, все будет по-новому. Ах, как хорошо учиться, Алешенька! Я когда вхожу в аудиторию, до сих пор дрожу от радости. А ты поедешь в институт, Алеша?
— Честное слово, Таня, вот сейчас при тебе первый раз вспомнил об этом.
— А как же ты думаешь? А как же? Ведь тебя не пошлют на войну? Опять на войну?
— Да… я не знаю… Я просто не вспоминал об институте…
Таня вдруг хлопнула в ладоши:
— Ты представляешь себе: вот если вся власть Советам! Как было бы замечательно учиться. Говорят, всем стипендии будут. Всем, понимаешь, всем! Ты знаешь, уроки эти все-таки надоели. Очень это тяжело: уроки!
— Ты Павлу много должна?
— Сто пятнадцать рублей. А он не хочет считать.
— Оказался меценат?
— Да нет, он просто ничего не помнит.
— Вот какая ты странная, Таня, — вдруг сказал Николай. — Разве у Павла есть время считать твои деньги? У него есть дела поважнее…
— Зато он о Тане не забыл? Правда?
Таня покраснела, отвернулась к окну, но взяла себя в руки и прошептала:
— Я его очень люблю…
— Деньги — это чепуха, — улыбнулся Алеша. — О деньгах теперь не стоит и говорить. Мне сюда все какие-то глупые деньги приходят. Ты знаешь, это прямо здорово: война идет, революция, все на попа поставлено, а там люди сидят, считают, ведомости пишут, деньги присылают. Много еще чудаков на свете. Зачем тебе у Павла брать! Да у него и денег нету. Вот смотри, двести рублей. Ты их возьми, Таня, все равно это глупые деньги.
— Да что ты, Алеша…
— Возьми, не разговаривай. Они того не стоят, чтобы о них говорить. Да и будет так замечательно: и Павел тебе помог, и я.
Алеша смеялся в самую глубину ее глаз, а Таня даже и не смущалась.
— Ну, ладно, — улыбнулась она. — Как это… интересно, когда есть дружба.
— И любовь.
— И любовь, — подтвердила Таня.
Николай сидел на кровати, внимательно слушал их разговор и думал о чем-то своем. Он пополнел и порозовел, но душа у него брела по свету в каком-то тихом одиночестве.
Они ушли. Алеша долго еще улыбался в потолок. «И любовь», — сказала Таня. Только любит она Павла и даже не скрывает этого. А тогда в вагоне… Неужели у него был такой жалкий вид? Алеша задумался над тем, как легко в мире отравить человека: тот любви принял излишнюю дозу, тот жалости, того отравили газы, а другого… погоны.
Степан пришел вечером. Капитан лежал на кровати, курил и молчал. Степан закричал с порога:
— Есть тут живой человек?
— Живых нет, — ответил капитан, — есть выздоравливающие.
В сумерках Степан разобрал приветливую улыбку Алеши и загалдел еще громче:
— Есть выздоравливающие, — значит, живые. Мертвый никогда не поправился.
— А ты чего орешь? Ты кто такой? — спросил капитан хмуро.
— Когда-то был такой-сякой, а потом производство вышло: растакой-рассякой. По миновании же времени, как рассмотрели меня поближе, дали чин повыше: герой не герой, а денщик боевой.
Степан проговорил эту тираду одним духом и замер против капитана в дурашливой позе, склонившись вперед и свесив мешковатые болтающиеся руки. Капитан молча смотрел на его занятно глупую рожу. Алеша громко рассмеялся и хлопнул рукой по сиденью стула:
— Степан, дорогой! Садись… рассказывай…
Степан забыл о капитане и уселся на стул, расставив на всю комнату выцветшие и заплатанные светло-хаковые «коленочки».
— Что же это… ты, Алеша, опять лежишь?
В Алешиных глазах быстро проскочило удивление, но потом у него на душе вдруг стало просто и радостно. От удовольствия он даже потянулся в постели, обратился к Степану улыбающимся румяным лицом:
— Вот спасибо! Ты меня так всегда называй.
Капитан оглянулся через плечо, посмотрел на Алешин затылок, энергично ткнул палочкой в гильзу, разорвал ее, бросил и поднялся с постели: