Потап не успевает ответить, вмешивается Стась.
— Если оно присутствует, — с вызовом говорит он, словно что-то преодолев в себе окончательно.
— Ты ж погляди, Иржанов, — обращается к Анатолию Лобунец, — сколько картин. Так? А что о нас? Хризантемы? Или сонный пруд? Я понимаю, и ото надо. Но ведь устроили выставку на стройке, так дай те в искусстве и рабочего человека!
Иржанов щурит продолговатые орехового цвета глаза:
— Красота разлита во всем. Дело в исполнении. В «Березовом шуме» есть экспрессия, запоминающаяся необычность. У нас как раз техники не хватает, а идейности хоть отбавляй.
— Тебе, что же, идейность не нравится? — настораживается Лобунец.
— Нет, почему же, но в меру, — холодно возражает Иржанов, поправляя красивый блекло-зеленый галстук.
Сам Альзин, когда был в последний раз у них в общежитии, попросил его, Анатолия, показать свои рисунки, а посмотрев, сказал: «По-моему, у вас есть божья искра… Только приготовьте себя к стоическому труду…»
Труд-то трудом, но главное — талант. Григорий Захарович видел картины Дрезденской галереи, Русского музея, так что не стал бы по-пустому разбрасываться похвальными оценками. Иржанов, вспомнив этот разговор, довольно улыбнулся. Художник по природе своей эгоцентричен. Он в одиночку создает шедевр. И если общество его не понимает или отвергает — тоже не беда!
Анатолию внушил эти взгляды Степан Афанасьевич, художник, который жил много лет рядом с ними. Правда, спился потом… Но главном Степан Афанасьевич был прав: «Я сам — целый независимый мир».
Потап, Стась и Анатолий выходят с выставки. Впереди бодро бежит очень подросший за последнее время Флакс, осчастливливая своим вниманием каждый столб и куст. Вот он в нерешительности остановился возле синей фанерной будки, на задней стене которой мелом сделана насмешливая надпись: «Филиал ресторана».
— Зайдем! Угощу пивом, — приостановившись, с дружелюбной готовностью предлагает Анатолий, хотя в кармане у него не густо, до получки два дня.
Потап облизывает толстые губы. Стась же отвергает предложение:
— Обойдется…
— Точно! — вздохнув, соглашается Лобунец.
Они идут дальше. Весело светит солнце. Весна подкралась незаметно: сделала тугими почки клена, проложила золотые стежки чистяка вдоль степных балок, засинела пролесками. По заливу еще катаются на коньках мальчишки, а возле берега уже плещутся в лужа утки, и на них холодно глядеть.
На дверях горсовета объявление призывает: «Истребляйте в логовах волков с волчатами!»
Через дорогу, у почты, Иржанов видит Веру. Заметила ли она его? Он, во всяком случае, притворился, что не увидел. Вот уже месяца два, как они не встречаются. Может быть, это и к лучшему. Он к ней относился нежно, был влюблен, но, когда узнал, что может быть ребенок, все обрело иной смысл и окраску. Ему неприятно стало, даже если она брала его под руку, словно показывая всем, что он ее собственность; раздражало, когда она покорно заглядывала ему в глаза. Он вовсе не собирался так рано закабалять себя, взваливать непосильную обузу и если говорил Вере о возможности брака, то только предположительно.
Обзавестись семьей и довольствоваться положением паркетчика — благодарю покорно! Это совсем не то, к чему он стремится в жизни. Тогда прощай призвание художника! Гойя семьи не имел, Крамского она затянула в болото вечных невзгод и долгов. Талант имеет право на особую жизнь, чуждую тривиальностей, потому что ему дозволено больше, чем другим.
Именно поэтому Анатолий твердо и холодно сказал Вере, когда они однажды зимой гуляли в дальней аллее парка:
— И не думай. Сейчас не время.
Но Вера вдруг с несвойственной ей резкостью выкрикнула:
— Значит, хочешь убить его?
Пустые, громкие и ненужные слова. Мелодрама. Стараясь смягчить ответ, но и боясь утратить твердость своих позиций, он успокаивающе сказал:
— Мы еще успеем. А сейчас я не согласен. Ни в коем случае. Запомни.
— Ты хочешь, чтобы я навсегда превратилась в калеку? — со слезами на — глазах спросила она. — Ребенок мой и будет жить!
Повернулась и побежала из парка напрямик, через сугробы. Ему стало жаль ее, но он не разрешил этому чувству взять верх.
Пусть делает как знает. Он предупредил и снимает с себя ответственность. Надо только твердо стоять на своем. Мог ли он предполагать, что такая приятная поездка в прошлом году на теплоходе закончится так прозаично? Пожалуй, лучше всего завтра же уехать отсюда. Пожить с родителями. А Вера, поняв, что теряет его, сделает нужные выводы. И тогда, возможно, он возвратится снова. Правду сказать, он к ней очень привязался.
…Этот плюгавенький Панарин, кажется, что-то говорит. Они останавливаются возле спортивного зала речников.
— Здесь мы расстаемся, — объявляет Стась Анатолию.
Иржанов снисходительно усмехается:
— Так сказать, на развилке.
Он идет дальше, выбирая кочки и проталины посуше, старательно прыгая через лужи, настраиваясь на игривый лад.
Вчера он показывал Анжеле рисунки из своего альбома. Когда она склонилась над альбомом, Анатолий почувствовал запах ее волос, запах согретого солнцем сена.
Черт возьми, вечно увлекаться — в этом источник вдохновения. Вот бы нарисовать Анжелу летом в купальном костюме у моря! А море сделать синим, смеющимся… И золотой прибой волос…
Потап исподлобья смотрит вслед Иржанову.
— Узкая кость, — цедит он, — рабочим классом никогда не станет.
— Не обязательно всем быть рабочим классом, — неожиданно заступается за Анатолия Стась.
Потап пренебрежительно сплевывает.
— А Веру жаль! — вдруг с сожалением говорит Стась.
Да, Веру было жаль. Не так давно Стась и Лешка разговаривали с Анатолием.
— Таланту надо много прощать, — заметил он, словно и не себя имел в виду.
Лешка взвилась ракетой.
— Значит, выдать вам, «талантам», индульгенцию? Грешите, милые, вам все можно? Гляди, и одарите за это человечество шедевром! А по-моему, талант не кричит о себе: какой я особенный. Ему даже неприятны похвалы. Если настоящий. А фазанье чванство — признак ограниченности, серости человека!
Иржанов обидчиво молчал. Понял, что вся тирада в его адрес.
— Узко у тебя это все получается, — наконец сказал он Лешке, — узко и как-то в лоб. Я вот тебе элементарный пример приведу. Представь себе: идешь ты по улице. Смотришь — женщина с корзинкой сидит, семечками торгует. Страшно захотелось тебе их, а денег ты не захватила. Поддаваясь своему желанию, ты подходишь к корзине и берешь горсть… Крик. Брань. Возмущение. А если ты знаменитая артистка? И продавщица тебя узнала?.. Да она будет счастлива, что ты у нее взяла горсточку. Еще и сама бесплатно в кармашек насыплет. Потому что простой народ особенно ценит талант…
Тут уж не выдержал Стась:
— И пример у тебя, Анатолий, какой-то сомнительный и разговор о «простом народе» свысока. Тебя послушать, так «таланту все дозволено». А его ответственность? Ведь чем он больше, тем с него и спрос больше: миллионы глаз на него глядят. Что иному пройдет незаметно, то в любимце совершенно нетерпимо. Разве не так?
— У больших людей и пороки большие, — не сдаваясь, пробурчал Иржанов.
— Вот, вот! — воскликнула Лешка. — Одна дисциплина для генералов, другая для рядовых. Так можно черт знает до чего договориться!
МАТЬ-ОДИНОЧКАРоды были мучительны и длились уже седьмой час. Временами Вере казалось: она больше не выдержит, сердце не перенесет боли и разорвется, крика не хватало в груди. Что угодно, как угодно, лишь бы кончилось. Сейчас же, немедленно!
Потом боль мгновенно прекратилась, будто ее отсекли, пришли умиротворенность, радость покоя, тишина.
Чей-то добрый голос сказал:
— Девочка.
И к Вериному лицу поднесли красный сморщенный комок.
— Жива? — испугалась Вера.
Тот же добрый голос успокоил:
— Хороший ребенок.
Она решила дать дочери имя своей матери. А думала, что будет Анатолий. С такими же удлиненными глазами, как у отца, — Анатолий Анатольевич… «Может быть, вызвать маму? Нет, не надо. Ей не до меня…»
Когда Вере подложили под грудь этот маленький родной комок, она блаженно прикрыла глаза.
Не может быть, чтобы Анатолий не пришел!
В комнате лежали еще семь женщин. Они говорили о своих мужьях: кто ласково, кто сердито, кто весело, читали вслух записки оттуда, из другого мира, именуемого вестибюлем. Оттуда запрашивали: «Какого цвета у него глаза?», «Похожа ли она на меня?» И даже: «Чем ты его кормишь?»
Голубоглазая соседка Веры, хрупкая, с запекшимися губами Ася Дунина, рассказывала ей, как хотела сына. У нее был Петя, да умер. Осталась дочь. Ася ждала нового Петю. А родились еще две девочки.
В окно, выходящее в сад, доносился мужской голос: