Это было не очень удачное начало. Валентин Петрович неоднократно слышал это от Пузырева с той же интонацией, в тех же выражениях. Сейчас он предпочел бы узнать, почему Лозовский должен уехать и что за «дельце», подобно нарыву, вот–вот вскроется.
Ардалион Петрович с тем же скорбным видом продолжал:
— А как дорого мы платимся за излишнюю чувствительность! В прошлом веке полковому лекарю Бруссэ взбрело в голову, что солдаты, подобранные на поле боя последними и потому более обескровленные, быстрей излечиваются и выздоравливают. Кровопотеря, таким образом, не только не вредна, но и полезна. Беспочвенная теория не получила отпора, и над страной разразилась беда — пиявки стали панацеей против всякой болезни. В ту пору говорили, что Наполеон опустошил Францию, а Бруссэ ее обескровил…
Пузырев эффектно развел руками, как бы выражая этим глубокое сожаление по поводу того, что случилось во Франции, и удовольствие при мысли, что это событие подтверждает его собственную теорию.
— Во все времена ученые воевали, — решительно и бодро продолжал Ардалион Петрович, — не всегда справедливо, но неизменно во имя и для блага науки. Великие люди, которыми мы справедливо гордимся, не щадили друг друга. Кох не жалел дурных слов для Пастера, а Пастер в свою очередь — для Коха; Дарвин жестоко поносил Ламарка, а великий Везалий, немало пострадавший от завистников и невежд, осудил Фалопия, которому медицина столь многим обязана. А Научное наследство обязывает нас вести одинаково беспощадную борьбу как с незрелыми идеями, так и с отжившей практикой… Если бы ученые не позволили канонизировать Галена, медицина не отстала бы на полторы тысячи лет… Я вижу себя солдатом науки и это почетное бремя готов нести до конца…
Собственная речь глубоко растрогала Пузырева, он нервно потер руки, торжественно сплел их на груди и в благоговейном молчании опустил глаза.
— Истинное знание найдет свои пути, — закончил он, — ничто плодотворное не пропадает. Не мягкость н снисходительность, а твердость и строгость должны сопутствовать науке. Бывает, что труды, достойные признания, не находят поддержки при жизни ученого, но какого истинного исследователя это сделает несчастным? Не ради славы же и богатства, почестей и удовольствия трудится гений! .. Семену Семеновичу этого не пенять, — неожиданно ввернул Пузырев, — он себе не изменит и, кстати говоря, никуда не уедет, хотя бы потому, что задумал жениться и даже невесту себе подыскал.
Б этом внезапном переходе от вечных идей к житейским будням и шутливой концовке все было заранее рассчитано. Учтены неожиданность и необычность сообщения о женитьбе и веселое впечатление, которое оно произведет на старого холостяка. Самое серьезное было впереди, и Ардалиону Петровичу казалось, что деловую беседу, как и всякую другую трудную работу, всего лучше начинать смехом и шуткой. Злочевский рассмеялся и, обрадованный тем, что затянувшаяся проповедь пришла к концу, весело сказал:
— Пожелаем Семену Семеновичу, чтобы ему так же повезло, как и вам. Ведь Евгения Михайловна истинный клад.
На это последовал долгий взгляд, известный в институте как «сторожевой». Правый глаз Пузырева не упускал собеседника из виду, а левый, чуть скошенный, казался безучастным. Тот, на которого этот взгляд устремлен, не имел оснований сомневаться, что мысли Пузырева обращены к нему, тогда как в действительности Ардалион Петрович отсутствовал.
— И клад, и удача, не спорю, — с неожиданно прорвавшейся грустью произнес он, — а вот как это сокровище удержать? Ведь друг мой Семен Семенович стал не в шутку волочиться за Евгенией Михайловной.
Ардалион Петрович и не подозревал, до какой степени его речи расстроили Валентина Петровича и какие недобрые чувства пробудили в нем. Недавняя признательность за высказанную готовность помочь Лозовскому сменилась ощущением обиды и боли. Не были забыты и вздорный смех и неуместная шутка в ответ на искреннее признание, всплыли воспоминания о былом унижении и вынужденной уступке, которую ничто из памяти не изгладит.
Впервые за много лет Злочевский подумал, что не с ним одним, но и со многими другими поступал так Ардалион Петрович. Не творческие мечты диссертантов, не выношенные замыслы, а нечистые расчеты Пузырева овладеть удачей соседнего института, опередить соперника — объявлялись их важной научной задачей. Не странно ли, что все это проходило мимо него и не вызывало ни осуждения, ни протеста. «Эпоха требует, чтобы частное подчинялось общему, — утешал недовольных Пузырев, — личное — коллективному».
Играя цитатами и схожими понятиями, он мог доказать и обратное. Так, на одном из заседаний врачей, когда безымянный автор уязвил его в записке, сравнив с французским врачом Бартецао, получавшим премию как литератор, оклад как лейб–консультант короля и жалование главного врача во всех драгунских полках, Ардалион Петрович ответил, что личное и коллективное вовсе не разделены китайской стеной, частное может быть и общим, и наоборот. В свидетели он привел древнеримского консула Менения Агриппу. «Однажды, — гласила премудрость почтенного римлянина, — все члены тела возмутились против желудка, который, сам ничего путного не создавая, вынуждает других из собственной алчности трудиться и страдать. На это желудок ответил: «Я действительно принимаю слишком много пищи, ко делаю это с тем, чтобы передать ее вам…»
Нелегко было Валентину Петровичу разглядеть Ардалиона Петровича. Память о совместно проведенной юности, о веселых забавах и школьной дружбе и наконец его помощь в институте, так много содействовавшая успехам Злочевского, пеленой закрыли ему свет. Мысль, зачарованная вниманием и любовью друга, отказывалась замечать в нем дурное. Все силы ума обращены были на то, чтобы несправедливости найти оправдание, в жестокости увидеть необходимость, искупаемую природной добротой, а в бестактности — черты самобытной натуры. Когда зло превосходило меру терпения, на пути минутного прозрения вставала память — мастерица отсеивать и затмевать все, что излишне отягощает сердце.
Бывают дни в нашей жизни, а иной раз мгновения, когда яркий луч, невесть откуда прорвавшийся, озарит былое и сущее, рассеет призраки и мрак, чтобы на месте сказочных замков обнажить давние руины. Ничто уже прошлого не вернет, прозрение принесет с собой печальное раздумье и горькое сознание утраченного мира и покоя.
Словно впервые разглядев своего друга, Злочевский спрашивал себя, как это случилось, что молчаливый, застенчивый Ардалион Петрович, строгий во всем, что касалось нравственных правил, так быстро научился кривить душой и лицемерить. Сейчас он называл себя солдатом науки, готовым нести это бремя до конца, а давно ли этот «солдат» откровенно советовал своему другу быть мудрецом для себя и слугой для других. «Те, кто желали сохранить себя в памяти людской, — уверял тогда Пузырев, — именно так поступали…»
Только что он утверждал и приводил доказательства, что своим прогрессом наука обязана благодеяниям высоких покровителей, а ведь недавно на заседании терапевтического общества этот человек говорил другое. Отвечая молодому ученому, предлагавшему серьезные новшества в лечении туберкулеза, он настаивал на том, что любому прогрессу в науке должна предшествовать «подготовленная почва». Общество должно созреть для приема замечательного открытия. Так, например, венский врач Земельвейс, открывший заразность родильной горячки и распространение ее хирургическими инструментами и одеждой врачей, — умер в страданиях и безвестности. Его наставления врачам мыть руки и инструменты обеззараживающим раствором не имели успеха. Немногим позже Листер предложил этим раствором щадить рану от заражения и обрел мировую славу Неуспех Земельвейса и удача Листера объясняются сроком, отделяющим их друг от друга. За этот срок Пастер открыл гнилостные микробы и подготовил почву для знаменитого англичанина. Зачинателям смелых проектов следует в первую очередь запасаться терпением.
То же самое событие он студентам излагает по–другому. Наука, оказывается, своим процветанием обязана не столько высоким покровителям или «подготовленной почве», сколько общественно–политическим событиям. На этой благодатной почве, и только на ней, развивается прогресс человечества. Пастер, например, разделил бы судьбу Земельвейса, если бы не облагодетельствовал Францию спасением ее виноградарства и шелковой промышленности. Это было истинное благодеяние: прибыли, принесенные открытиями, превысили контрибуцию, наложенную немцами на страну. Выполнив общественно–политический заказ буржуазного сословия, Пастер мог себе позволить выступить с учением о болезнетворных микробах и дать миру вакцину против бешенства.
— Особенно благоприятны для блага науки, — поучал студентов Пузырев, — политические условия, возникающие в обстановке войны. Так, прижигание ран кипящим маслом, державшееся веками, уступило более действенному лекарственному лечению во время войны… Эфирный наркоз впервые получил широкое применение на Кавказе при осаде аула Салты… Группы крови человека, открытые в начале века, получили признание лишь в годы первой мировой войны. Даже сульфаниламиды и пенициллин были практически применены лишь во второй мировой войне.