— У Баламира теперь специальность в руках. Вместо в одном цеху работаем. И зарплата у него неплохая. Одежонку кое-какую справил. Увидишь — не узнаешь… Вырос — под потолок. Разумный паренек, не балует.
Матвей Яковлевич счел за благо скрыть от старухи, что Баламир последнее время стал бегать за девушками, — и без того расстроена, зачем еще больше расстраивать.
— Жену не собирается ли взять? — спросила старушка.
Матвей Яковлевич улыбнулся из-под седых усов своей доброй, приятной улыбкой, и бабушка Минзифа заключила про себя: «Хотя и не татарин, а, должно быть, хороший человек».
— Рановато ему, Минзифа-апа, прежде в армии надо отслужить. Пусть погуляет на свободе по молодому делу. А женится, сами понимаете… семья — хомут на шее. Да и жизнь начнет прижимать.
Баламир все не возвращался. Ольга Александровна опять стала приглашать бабушку Минзифу к чаю. В обычное время они в эту пору обедали, но, хотя обед был уже готов, Ольга Александровна поставила самовар, — бабушка Минзифа, по всему можно думать, не станет есть «пищу русских».
На этот раз Минзифа не заставила долго упрашивать себя. Не то Матвей Яковлевич больше понравился, чем старуха его, не то решила, что голова разболелась оттого, что давно чаю не пила. Выйдя на кухню, она вымыла руки и скромно села за стол.
«Плиточный чай заварила, аромат — на всю комнату… И молоко на столе. Смотри-ка, они, оказывается, совсем как мы, — обрадовавшись, подумала про себя старуха и пожелала мысленно: — Пусть снизойдет на них счастье».
Во время чая разговор вертелся больше вокруг Баламира, чем бабушка Минзифа была очень довольна. Она немало узнала про Баламира и теперь уже не раскаивалась, что приехала.
К концу чаепития она еще больше освоилась с гостеприимными хозяевами и понемногу разговорилась.
Ольга Александровна и Матвей Яковлевич понимали по-татарски. Старики узнали, что она больна желудком. Ольга Александровна пообещала, что сама будет водить ее к доктору, у них есть очень хороший знакомый врач. А у Баламира нет времени, он занят на работе. Минзифа очень обрадовалась и, сама не заметив как, посетовала, что Баламир давно уже не пишет ей.
— Неужели правда, Минзифа-апа? — поразилась Ольга Александровна. — А он ведь говорит, что на каждое письмо ваше отвечает. Старик вот мой не раз спрашивал у него…
Но бабушка Минзифа уже раскаивалась в душе, что сболтнула лишнее, и больше рта не раскрыла. На ее сморщенном лице так явственно проступила скорбь, что старики угадали, какое горе гложет ее сердце. Им стало неловко, точно и на них ложилась некоторая доля вины.
Баламир все не возвращался, и, как ни крепилась бабушка Минзифа, усталость взяла свое — она задремала. Погорельцевы поставили в комнате Баламира раскладушку. Старушка тут же легла на нее и, свернувшись калачиком и подсунув под голову правую руку, уснула. Она казалась теперь такой маленькой, словно высохший лист.
Оставшись вдвоем, Ольга Александровна с Матвеем Яковлевичем занялись догадками, куда мог запропаститься Баламир.
— Нет, не за деньгами она приехала, по внуку соскучилась, бедняжка, — с горечью сказала Ольга Александровна. — Вот уж никак не предполагала, что Баламир так жесток со своими родными.
— Да-а, — задумчиво протянул Матвей Яковлевич. — Состарится человек, и начинают избегать его.
Вот как случилось, что Баламир пришел жить к ним.
Однажды, вернувшись с работы и увидев, что жена плачет, Матвей Яковлевич бросился к ней в тревоге:
— Что случилось, Оленька?
Вместо ответа она протянула ему извещение. Их приемный сын Васятка погиб в боях за Берлин. У Матвея Яковлевича словно оборвалось что внутри. Он бессильно опустился на стул. После этого злосчастного дня Ольга Александровна затосковала.
— Конец нашей уютной жизни, Яковлич, — часто повторяла она. — Ушли навсегда из нашего дома радость, веселье, молодость.
Да Матвей Яковлевич и сам чувствовал это. Гибель Васятки состарила его сразу лет на десять.
Они стали подумывать о том, не взять ли опять сиротку на воспитание. Взять малыша? Пугала старость. И Матвей Яковлевич решил приглядеться к ребятам из ремесленного училища.
Был выходной день, когда Матвей Яковлевич собрался в ремесленное училище при заводе. Большинство учеников разошлось — кто в гости, кто к родным. В огромной пустой комнате общежития, облокотившись на подоконник, сидел в одиночестве мальчик лет тринадцати-четырнадцати. За окном лил дождь. Было холодно, неуютно, тоскливо.
Ткнув коменданта локтем в бок, Матвей Яковлевич; спросил его шепотом:
— Чего это мальчонка такой грустный?
Комендант, инвалид войны, рассказал, что мальчик сирота, в городе близких у него никого нет.
— В будни, — сказал он, вздыхая, — среди товарищей он совсем другой, а как выходной — беда. Нахохлится, что выпавший из гнезда птенец. Смотрю на него — сердце кровью обливается. Сам рос сиротой. Знаю, как горьки слезы сироты. Как-то пожалел его и взял к себе домой. На второй раз позвал — не пошел. У меня жена… гм… как бы сказать… не любит она людей, Матвей Яковлич. Как придет кто, сразу ощетинится…
Матвей Яковлевич увел мальчика к себе.
Это был Баламир.
В день приезда бабушки Минзифы Баламир вернулся поздно — в первом часу ночи. Матвей Яковлевич уже спал. Когда Ольга Александровна, торопясь порадовать юношу приятной вестью, сообщила, что за гостья ждет его, Баламир не проявил ни малейшего признака радости, даже шагу не прибавил. А она-то наивно полагала, что он опрометью бросится в свою комнату. Нахмурив брови, юноша холодно спросил:
— С какой это стати она притащилась?
— Иди, иди, поздоровайся сначала с бабушкой, — с упреком сказала Ольга Александровна, легонько подталкивая его, — потом ужин подам, вместе поедите.
Баламир, не отвечая, молча разделся и пошел мыть руки.
1
Как ни старался Матвей Яковлевич, зная крутой нрав Сулеймана и его давние нелады с зятем, сохранить в тайне свою встречу с Хасаном Шакировичем, Сулейман каким-то образом сумел проведать о ней. Он был вне себя, рвал и метал, что называется. Директор, его зять, Хасан-джан, да чтоб проехал мимо, не признал Матвея Яковлевича!.. Вот тебе на!
Правда, за добрых двадцать лет, с тех пор как Хасан уехал из Казани, Матвей Яковлевич сильно изменился, и не удивительно, что кое у кого в голове не умещается, что сегодняшний Погорельцев с его белоснежной головой и усами и молодой русоволосый токарь Матвей — один и тот же человек. И все же в чертах его лица, во взгляде и походке, во всем облике сохранилось что-то такое, что отличает лишь Матвея Яковлевича Погорельцева, и только его! Впрочем, недаром говорится, если у человека слепы глаза души, не помогут ему глаза на лбу. Непонятно, как можно не узнать человека, который приголубил, приютил тебя в трудную минуту, помог выйти на дорогу жизни, был тебе, собственно, за отца родного. Да как же это тебя угораздило, товарищ директор? Ведь это все равно что плюнуть в колодец, из которого ты щедрой рукой черпал чистую родниковую воду. Как не отсох язык твой!
И без того взбешенный Ильмурзой, не посчитавшимся с отцовским словом, Сулейман, узнав вдобавок о неблагодарной выходке зятя, разбушевался, да так, что удержу на него не было. Разбередила эта несправедливость и старые душевные раны.
Сулейман-абзы, хотя при случае и не прочь был похвастать своим зятем, уже много лет таил в сердце своем горечь обиды на него. Не видел тесть от Хасана искреннего чувства уважения, почтительности, которым так дорожат старики татары.
Пока зять живал где-то на стороне и встречаться приходилось редко, это чувство угнетало Сулеймана, но как-то глухо и привычно.
Теперь же, когда Муртазин вернулся в Казань директором «Казмаша» и всякий, кому не лень, успел прослышать, что новый директор не изволил даже перешагнуть порог дома своего тестя, застарелая боль Сулеймановой обиды дала новую вспышку. Однако не идти же старику с повинной головой к зятю, раз он считал, что большая часть вины лежит все же на Хасане.
С юных лет Сулейман не выносил никакой несправедливости. И взрывался он мгновенно, как пороховая бочка. Был такой случай еще до революции: токари Сулейман и Матвей забежали мимоходом в литейную проведать своего дружка Артема. Не успели они толком выкурить по папироске, в цехе появился сам хозяин завода Яриков. Был он какой-то усохший, костлявый, на одном ухе всегда болталось пенсне на серебряной цепочке, он то сдергивал, то опять насаживал его на свой тонкий, хрящеватый, с хищной горбинкой нос. Губ совсем не видно было; в народе поговаривали, что он сжевал их от злости. Яриков напустился на рабочих:
— Эй вы, дармоеды, лодыри, почему простаиваете?! — и, лихо подскочив к Погорельцеву, который попробовал возразить что-то, хлестнул его по щеке.