— Не смотри так, — сказала она, — а то я убегу от тебя.
— Ну и убегай.
— И убегу. — Она дернула его за волосы, сказала: — Не догнать! — и побежала по зеленой лесной дорожке...
В этот миг к нему подошел сержант и сказал:
— Товарищ лейтенант, как с питаньем на привале будем устраиваться?
Дорога была избита, разрыта, завалена обломками. Деревья по сторонам были расщеплены, обезображены, все чаще виднелись обугленные остовы танков, разбитые автомашины, орудия с задранными в небо стволами. Там и сям лежали в поле трупы — еще в сапогах.
Когда с поворота шоссе показался полустанок, Журавлев не сразу узнал знакомое место. От пристанционного дома остались одни трубы, навеса над платформой не было и в помине. Рельсы были сняты, а под насыпью, колесами вверх, беспомощный, как черепаха, перевернутая на спину, лежал маневровый маленький паровоз.
Вот здесь он в последний раз сел в вагон, чтобы никогда не возвращаться сюда, — а теперь, волею войны, он снова здесь.
За два месяца до войны он навсегда расстался с Аней. «Я его люблю, но и тебя люблю, но ты теперь все равно не поверишь, что я и тебя люблю. Да и нельзя любить двоих» — так сказала она. У нее хватило такта удержаться от «надеюсь, мы останемся друзьями». Какая уж тут дружба. А что ему оставалось сказать?
Сейчас она где-то на Волге, — больше ничего он о ней не знает...
Батальон миновал полустанок.
Все кругом было перепахано снарядами, даже телеграфные столбы сметены огнем. Вот и ласточкам сидеть негде, подумал Журавлев, а она любила ласточек.
Страшная усталость все ниже сгибала плечи людей, и все кругом было пеpенасыщено усталостью — и небо, и земля. И конские трупы в дорожных кюветах улыбались судорожной улыбкой, радуясь, что смерть стала для них отдыхом.
И мертвецы, припавшие к опаленному суглинку на подступах к вражеским окопам, казалось, запнулись на бегу от усталости и уснули, не выпуская из рук оружия, и будут спать годы, а потом снова встанут и, с корнем вырывая травы, пришившие их тела к земле, в молчаливой ярости кинутся вперед, в атаку, и полевые бесстыдно алые маки, проросшие сквозь их сердца, будут колыхаться на лоскутьях их одежд.
Но вот, вслед за Журавлевым, бойцы свернули на проселочную дорогу, потом взошли на холм. Отсюда видно было Нежданное.
Поселок был не очень сильно разрушен, многие дома уцелели. Уцелел и дом, где жила Аня. Его бревенчатая башенка, торчавшая из зелени, впервые показалась Журавлеву не такой уж некрасивой.
Журавлев обернулся к бойцам и сказал:
— Вот и Нежданное, через десять минут отдохнем. Поднажмите, ребята.
Батальон спустился с холма. У озерного пляжа работали минеры — искали мины щупами. С ними была небольшая рыжая собака, она помогала им.
Журавлев встал у обочины и спросил у минера, где лучше расположиться. Минер указал на широкую лужайку — метров за двести.
— Вон там все проверено, товарищ лейтенант, можете быть спокойны. А и устали ж вы все, видать, — вся ваша рота идет и на ходу шатается, и вы тоже.
— Подымай выше, здесь не рота, здесь батальон, — сказал кто-то из бойцов.
Другой боец спросил:
— А Шарик-то хорошо помогает вам?
— Это не Шарик, это Мушка, — ответил минер. — А помогает хорошо. С утра до ночи работает, и отдыха ей нет, как и нам.
— Ишь ты, умница, — сказал боец и погладил собаку по гладкой шерсти.
Через несколько минут Журавлев скомандовал — левое плечо вперед. Пришли!
Он оглядел батальон, и ему стало жаль какой-то светлой и гордой жалостью этих людей. Он вдруг почувствовал, как они дороги ему и близки, какими великими узами связан он с ними.
А бойцы молча свернули с дороги вправо и, тяжело перепрыгивая через канаву, вышли на прибрежный луг. Несколько мгновений они еще шли вперед, но шаг их замедлялся, угасал, и вот они молча встали, оглядываясь по сторонам, еще не веря, что теперь можно спать.
Их оглушила тишина, ослепили блики солнца, мягко плывущие по озеру, и они стояли, словно, свернув с дороги, вошли в неведомый мир, огромный и прекрасный. И блаженно-синее, древнее небо июля казалось им близким, как в детстве, когда до него можно было дотянуться рукой из колыбели и когда в мире еще не было ни смерти, ни усталости.
Потом бойцы, не глядя вниз, опустились на траву, и тихая волна сна прошла над лугом.
Сказав сержанту, чтоб тот постоял за часового, Журавлев пошел в поселок.
Он свернул с шоссе на безлюдную улицу, прошел по ней, свернул на другую — всюду было одно и то же. Безмолвные постаревшие дома глядели на него черными впадинами окон, тихо шелестели деревья за покосившимися заборами.
На углу Березовой и Центральной солоновато пахло пеплом, недавним пожаром. На каменной ступеньке перед фундаментом сгоревшего дома сидела серая кошка, грелась на солнышке. Она была уверена, что все это одно наваждение, не стоит обращать внимания; к вечеру скрипнет дверь, и ее покличут домой, а она еще будет упрямиться, не сразу пойдет.
Журавлев шел по знакомой улице, и с каждым шагом его обступало прошлое. Вот здесь он однажды перенес Аню через лужу, вот здесь он как-то раз сорвал для Ани ветку черемухи, склонившуюся через изгородь чужого сада. А вот тут Аня сказала ему: «Когда ты кончишь университет, я тебе подарю трубку. С трубкой ты будешь серьезнее, я люблю, когда ты серьезный».
Вот теперь я стал серьезный, подумал он и чуть не споткнулся о труп немца. Немец лежал на мостике через канаву, лицом вверх. Кровь, как ржавчина, покрыла железную пряжку его ремня с «gott mit uns». Рядом, нелепо растопырив сошки, лежал ручной пулемет, его круглое рыльце уставилось в сторону забора.
Перед Аниным домом чернела в зеленой немощеной улице свежая воронка, валялись пачки патронов, какое-то тряпье, доски от ящиков. Журавлев толкнул калитку, и она заскрипела так же, как в тот день, когда он впервые вошел сюда.
Странная робость овладела им, сердце забилось тревожно и сладко, точно Аня ждала его в этом опустевшем доме.
Он вошел в сад, переступил через ствол подкошенного снарядом клена, и горьковатый, грустный запах свежей древесины одурманил его, комом встал в горле.
От усталости, от жары, от смутного волнения закружилась голова.
Журавлев сделал несколько шагов, сел на уцелевшую садовую скамью перед клумбой. На клумбе не было теперь никаких цветов — одна мохнатая сорная трава, пробившись сквозь слой мусора, сквозь линялые этикетки от сигарет, зелеными фонтанчиками била из земли.
Он закрыл глаза, вспоминая, как сидел рядом с Аней на этой скамье, но его сразу же повело в сон, и он вздрогнул и проснулся, и, как во сне, увидел безмолвный старый дом, покосившиеся столбики у крыльца, обломки мебели под окнами, запустение, запустение...
За окнами была такая густая, плотная темнота, что она казалась вещественной, словно там, в комнатах, устроили склад черного сукна.
Журавлев подошел к двери и сквозь выбитую филенку заглянул внутрь. В человеческом жилье, даже покинутом, никогда не бывает полной тишины — такой тишины, как в поле или в роще при безветрии. Смутные звуки рождались, шевелились за дверью.
Журавлев вспомнил, как он стучался сюда, как по приближающимся шагам узнавал, кто идет открывать. Вот Аня спускается по лестнице, вот подошла, сейчас повернет ключ.
Она открывала дверь, говорила: «Здравствуй, Леша», — и всегда таким ровным голосом, что он обижался. Но она никогда не повышала голоса — такая уж у нее манера, ничего не поделаешь.
Теперь он сам распахнул дверь. На него дохнуло сыростью, каким-то лабазным запахом. В комнатах, видно, жили немецкие солдаты. Были сколочены нары, валялись матрасы, на стенах кое-где были пришпилены открытки. На одной мальчик с девочкой целуются под дождем, на другой велосипедист едет, а вместо колес — венки цветов. Обои висели складками, как больная кожа.
Все это было как-то странно, хоть только этого и можно было ожидать. По узкой желтой лестнице поднялся Журавлев наверх, вошел в башенку. Цветные стекла были выбиты, только одно — зеленое — уцелело, и за ним отдыхал празднично-зеленый мир, в котором все было замедленнее и глубже. А рядом, сквозь пустые ромбы и квадраты, уже видна была туча, наплывающая из-за дальнего холма, и видно было, как нервно вздрагивают ветви, предчувствуя бурю и влагу.
Будет гроза, подумал Журавлев, а бойцы так и будут спать. Устали, ничем их не поднять сейчас.
И опять в нем поднялась волна гордого сочувствия к этим усталым и упорным людям. Чувство непонятного восторга холодком прошло по спине, и ему показалось, что сейчас ему в мире все понятно. Слова, которыми он думал это, были обычны и просты, но он не стыдился их. Он чувствовал, что только очень чистые и высокие мысли могли пробиться в нем сейчас сквозь свинцовую толщу усталости — все мелкое, наносное было сейчас придавлено в нем.