Случайно он попал на этот островок бакенщиком. И, пожалуй, впервые взялся за дело с желанием. Иногда его навещали рыбаки, подбрасывали продукты, останавливались просто поболтать. Но основную часть времени он проводил наедине. И тут он вдруг заскучал. Одиночество оказалось ему не по силам. Он все чаще стал заливать свое горе вином, откровенно считая себя пропащим. Напившись, выходил на берег островка и надсадно орал: «Умру на Голгофе!»
Однажды рыбаки нашли его мертвым — в самом деле умер от запоя.
— Что-то у человека было хорошее, а вот отыскать в себе это хорошее не сумел. Суматошно прожил. И так часто бывает, пыжится, пыжится человек, ан старость приходит, видит: жизнь пустая. Тогда на всех в обиде, не понимает, что сам виноват.
Мы приближались к острову. Лодка должна была пройти метрах в трехстах от него. От домика бакенщика, стоявшего в глубине острова, до самого берега сходил густой кустарник. Слабые волны набегали на песок, а потом, как бы испугавшись, быстро откатывались назад. На берегу, наполовину вытащенная из воды, чернела лодка. В ней в беспорядке были разбросаны зеленые ветки.
В тишине утра до слуха донеслась песня.
— Что это, Павел Никитич?
— Радио у него там, у бакенщика, — обернувшись, сказал он. — Парнишка молодой, в институт поступил заочно. Книжек накупил и живет, никто не мешает.
Прошло минуты две, песня не умолкала. Я не мог разобрать слов, но был уверен, что это не радио.
— Слушайте!
В эго время из-за зарослей кустарника вышла парочка.
Девушка, по сравнению с парнем, казалась совсем ребенком. Рябинин взглянул в их сторону из-под ладони и неожиданно всколыхнулся:
— Работайте люди за него! Волнуйтесь! Переживайте! А он тут… Ну не шалопай ли!
— При-в-е-е-т, Па-а-л Ни-и-ти-и-ч! — донеслось с островка. И оба они помахали в нашу сторону.
— Ах, разгильдяй! — выкрикнул Рябинин. — Привет! Он мне привет передает! Ух, Серега, попадешься под горячую руку! Отучу я тебя…
Рябинин потряс в воздухе своим жестким кулачищем.
На островке приняли это за ответное приветствие.
— Как рыбк-а-а-а?
— Вернешься, я тебе покажу рыбку, — уже спокойнее сказал Рябинин. — До чего непонятливы! Уходят в такую погоду и хоть бы предупредили. Тут думают, не утонул ли. А он… И она ему под стать. Все забыли, а мать, наверно, мечется. Всю ночь до утра… местечко для прогулок ищут! Выбрали, нечего сказать. В ветер, в шторм… Бурю им надо!..
— Я спрашиваю-ю… рыбка-а-а!.. Заворачивай!.. За-хва-а-ти-и-шь!..
Павел Никитич пожал плечами в знак того, что ничего не понял, но лодку повернул к острову. А Котлов подошел к самой кромке берега, не обращая внимания на то, что вода захлестывает ботинки, брызжет на брюки. Одет он был под моряка. Об этом говорили и его тельняшка и широченные штанины. Он поймал нос нашей лодки и хотел затащить ее на берег. Рябинин остановил его жестом:
— Не стоит. Рассиживать с тобой не намерен. Дома поговорим.
Тот согласно кивнул. Выкидал зеленые ветки из своей лодки и торопливо заговорил:
— Ругаться будешь, знаю. Рыбу я взял. Хотел предупредить и не успел. Вот тут задержались, — он показал взглядом на девушку, смирно стоившую поодаль. — А ты, наверно, удивляешься, почему пустые сети. Снял я, — как-то виновато добавил он.
Рябинин смотрел на него и как будто решал: стоит отчитывать здесь или перенести разговор на более удобное время.
— Перекладывай, — после некоторого молчания приказал он.
Котлов обрадованно начал перекидывать рыбу из своей лодки в корзину, стоявшую около Рябинина. Вскоре корзина стала полной, а Котлов все еще бросал нам под ноги широких, похожих на медные тарелки, лещей, остромордых с хищным ртом судаков.
— Уха варится, — сказал он, бросив последнюю рыбину. — Оставайся, Павел Никитич… Она варит. — И Котлов опять повел взглядом в сторону своей подруги. Та, заметив, что на нее смотрят, зарделась, как маков цвет.
Рябинин, видимо, не был склонен на мировую.
— Она, значит, — передразнил он. — Ну что ж, хорошее дело. Подтолкни-ка нас.
— Через полчаса и я приеду, — пообещал Котлов.
Набежавший ветерок натянул парус, остров стал быстро удаляться.
— Давно они встречаются?
— Они-то? Пожалуй, год, как к ней наведывается. Отдыха не знает. — И тут же повернулся ко мне:
— Каково! Остров для любви нашли! Робинзоны! Остров Любви — не какая-то там Голгофа.
И озорно рассмеялся, довольный удачным сравнением. Суровое лицо его подобрело, глаза блестели, в них можно было прочитать что-то хорошее, молодое. Вдруг он вскинул брови и звонко, по-мальчишечьи, свистнул.
— Эге-ге-е-и-й! — донеслось в ответ.
Там девушка сорвала с головы платок и закружила им в воздухе. Котлов обнял ее за плечи.
Скоро остров Любви скрылся из глаз.
1954 год.
Они познакомились в институтской столовой во время перерыва. Нина Берегова собиралась завтракать, когда заметила в стороне от шумной толпы студентов незнакомую девушку с узким разрезом глаз. По тому, как девушка с удивлением смотрела вокруг, как робко держалась, Нине стало понятно, что она здесь впервые.
— Идите сюда! — ласково позвала Нина.
Девушка послушно подошла и села на край стула.
«Э, да ты не из храбрых», — подумала Нина.
— Будьте смелее. А то, знаете, студенты — такой народ, такой народ…
— Веселый! — с забавным акцентом произнесла девушка.
— Разве? — с улыбкой спросила Нина. — Вы, очевидно, только что поступили в институт?
— Да…
На лекцию они побежали вместе. А когда Нина вышла на следующий перерыв, около аудитории ее уже дожидались. И опять с тем же акцентом:
— Чун Сиг пришла.
— Вот и чудесно! — обрадовалась Нина. — Сейчас я тебе покажу все хорошее, что у нас есть в институте.
Они прошли в фундаментальную библиотеку, где лежали на стеллажах известные и очень редкие книги, поднялись потом в «Голубой зал», а после лекции побывали в институтском ботаническом саду. Чун Сиг смотрела на все широко открытыми глазами. Для нее это был мир сказок, о котором она прежде слышала, не больше.
С этого дня их стали видеть всегда вдвоем: студентку второго курса физико-математического факультета Нину Берегову и девушку из Кореи, первокурсницу того же факультета Чун Сиг Ли.
Они привязались друг к другу, дружили так, как могут дружить между собой девушки в девятнадцать лет. Если в институте шло собрание — их видели рядом, назначался вечер — они вместе приходили гуда. Даже одежда подчеркивала в них нечто общее.
В общежитии девушки занимались за одним столом. Трудно было Чун Сиг на первых порах учебы. Только тогда уясняла смысл слов, когда переводила их на родной язык. А лекции преподаватели читали быстро. Многие слова совсем были непонятны. Чтобы Чун Сиг имела о предмете более полное представление, Нине порой приходилось называть все синонимы, какие она только знала.
Как-то Чун Сиг пришла с лекций и огорченно сказала:
— Ничего не поняла… почти…
— А ты не стесняйся, — убеждала ее Нина. — Спрашивай! Непонятно — опять спрашивай.
Чун Сиг иногда и спросила бы, но не хватало смелости: не приучена. В корейских школах в годы японской оккупации никогда такого не было, чтобы спрашивать учителя — ругали за это.
— Ну и порядочки! — возмущалась Нина.
Да, Чун Сиг согласна: порядки были никудышные. Когда она уедет на родину и будет учительствовать, она станет приучать ребят, чтобы ее всегда спрашивали, если что не поймут.
— А будет из меня учительница?
Это любимая тема ее разговоров, ее слабость. Она расцветала, становилась красивей, когда Нина с жаром начинала ей доказывать, что главное — желание. Желаешь — будешь учительницей.
В семьях бедняков желание — еще не есть исполнение. Вся прежняя жизнь семьи Чун Сиг подтверждала это. Но здесь, в большой советской стране, все по-другому. Чун Сиг верила Нине, верила в свое желание.
Она росла на окраине большого города. В детстве видела только белые горы, высившиеся с четырех сторон. Думала, что весь свет кончается этими горами. Хижины соседей-бедняков и две-три узких улочки — вот места, где родители позволяли ей бывать.
Дальше, за этими улицами, шли кварталы богачей. Там то и дело встречались японские жандармы, прибывшие «для поддержания порядка» в городе и «защиты жителей». От кого? О, Чун Сиг знала, от кого защищали ее жандармы! Девочки, которые ходили в школу, где их обучал господин учитель, тоже присланный микадо, рассказывали ей, да она и сама видела, как однажды жандармы вели связанного человека; одежда на нем висела клочьями, лицо было распухшее и лиловое от кровоподтеков; он шел, шатаясь, этот страшный человек. От него защищали жителей японские жандармы, называли его партизаном, он хотел убивать мирных жителей.