Здесь был особый мир. Здесь жил Писарев, Геннадий читал его и испытывал чувство суеверного страха оттого, что ему все понятно и все интересно. У себя в комнате Геннадий повесил его портрет и написал: «Помни! Он умер в двадцать семь лет, а сделал — на века».
Здесь жил Хайям, лукавый мудрец, который советовал выпить вино, пока его не выпили другие, а сам хмельному кубку предпочитал радостный хмель любви и дружбы.
— Он для тех, кто умеет читать, — говорил обычно их сосед, большой знаток и любитель Востока. — А кто не умеет, для тех он опасен. Он может посоветовать предать друга и насмеяться над истиной.
А еще здесь был камин. По воскресеньям они с Викентием Алексеевичем топили его специально припасенными смолистыми поленьями, садились в кресла возле небольшого столика с кофе, и профессор говорил, что англичане хоть и скучный народ, но с камином они придумали неплохо.
В такие вечера в кабинет приходила мать, ложилась на диван и читала. Геннадий всю жизнь помнит ее почему-то именно так — лежит, укрывшись пледом, и читает, время от времени поднимая голову, словно проверяя, все ли на месте.
Отец Геннадия умер. Это было так давно, что он ничего не помнил, кроме того, что в доме всегда было много всяких людей. Но зато он хорошо помнил день, когда их давний знакомый Викентий Алексеевич Званцев перестал быть просто знакомым и сделался его отчимом.
Все получилось просто. Вернувшись из школы, Геннадий еще в прихожей услышал неторопливый голос профессора, которого помнил столько же, сколько себя, успел за эти годы привыкнуть и к толстой собачьей дохе, и к ботам, что всегда аккуратно стояли под вешалкой, и к тому, что он сидит с мамой в гостиной и пьет чай из специального стакана с подстаканником, что-нибудь рассказывает, обязательно интересное. Рассказывая, он обращался не только к маме, но и к Геннадию, с самых ранних лет признав в нем ровню, и это, пожалуй, больше, чем что-нибудь другое, привязало Геннадия к Званцеву.
Викентий Алексеевич был высок, сухощав, рассеян, любил кошек, носил очки в золотой оправе, толстый шарф и вязаную фуфайку, страдал бессонницей. Он заведовал кафедрой физиологии в том же институте, где работал когда-то отец, и был влюблен в мать чуть ли не со школьных времен.
Эта романтическая история Геннадию положительно нравилась, хотя он иногда и улыбался про себя при виде трости с набалдашником и суконных бот, стоявших под вешалкой.
На этот раз профессор был в пиджачной паре, отчего выглядел слегка фатовато. Он усадил Геннадия рядом с собой, налил ему рюмку вина, чего никогда раньше не делал, и сказал, что они с мамой решили пожениться. Какие у него есть по этому поводу соображения?
— Вам жить, — сказал Геннадий. — Тем более, что рано или поздно это должно было случиться. Надеюсь только, что профессор не будет ставить меня в угол? А честно говоря, я рад, Викентий Алексеевич: иметь в доме взрослого мужчину — это хорошо. По крайней мере, так пишут в книгах. Отчим, когда приходит в семью, начинает приручать пасынка, возит его на охоту и на рыбалку. А нам что делать? Охотиться вы не умеете, рыбу тоже не ловите. Но я думаю, что у нас с вами найдутся точки соприкосновения. Правда?
— Заяц во хмелю, — сказала мама.
— Отчего же во хмелю? Я просто планирую нашу жизнь на ближайшее будущее. А точки соприкосновения… Они ведь у нас всегда были, правда, Викентий Алексеевич?
Внешне все оставалось по-прежнему. Как и раньше, Геннадий был почти полностью предоставлен самому себе — эта система воспитания в доме Русановых была теоретически обоснована еще тогда, когда Викентий Алексеевич мог влиять на Геннадия лишь в качестве друга дома.
— Вольный выпас молодняка, — говорил он с улыбкой, — оправдал себя еще в древние времена. Чем больше самостоятельности, тем больше толку. Воспитывать надо дурака, а умный сам себя воспитает. Следует лишь помнить, что, воспитывая себя, он будет постоянно оглядываться по сторонам, и если рядом окажутся негодяи и пустомели, то всякие разговоры о добре и справедливости будут ему непонятны…
Профессор был слишком старым другом, чтобы его перевоплощение в главу семьи могло что-то изменить. Геннадий по-прежнему всю неделю вертелся как белка в колесе, вставал в шесть и ложился за полночь, потому что мир с каждым днем становился все богаче, а Геннадий с каждым днем становился все жадней. Рано проявившаяся склонность к языкам еще в пятилетием возрасте заставила родителей отдать его сначала немке, потом англичанке, и обе они, словно сговорившись, привили ему прочный нижегородский акцент. Позднее, когда он, увлекшись Саади, стал изучать персидский, Викентий Алексеевич посоветовал ему придерживаться той же школы…
Мир становился богаче. В секцию бокса он попал случайно, но уже через год стал подавать надежды. Болты и гайки были для него железным хламом, он бы не смог разобрать мясорубку, но после того, как Викентий Алексеевич однажды увез его на загородное шоссе и посадил за руль, Геннадий понял, что без машины ему не жить, и уже через месяц довольно сносно копался в моторе.
— У тебя гуманитарный склад ума с уклоном в мордобой и автодело, — смеялся профессор. — Однако двоек ты по алгебре нахватал, по-моему, сверх меры. Не можешь сообразить, где встретятся два пешехода?
— У меня нет времени, — отмахивался Геннадий. — Встретятся где-нибудь, если приспичит.
— Пожалуй. Но я слышал, что у вас в школе некоторые учителя-ретрограды до сих пор не допускают с двойками к экзаменам?
— Такой факт имеется.
— Вот видишь. Между прочим, в высшей школе тоже не перевелись еще осторожные люди, не решающиеся принимать в институт без аттестата зрелости.
— Придется учесть, — смеялся Геннадий.
В другой раз профессор спрашивал:
— Это правда, что ты кого-то сильно избил?
— Правда.
— А за что?
— За дело.
— Ты уверен?
— Викентий Алексеевич, неужели вы думаете, что драка сама по себе может доставить мне удовольствие?
— Согласен. Но в таком случае не лучше ли было прибегнуть к экзекуции без лишних свидетелей? Во избежание, так сказать, кривотолков?
— Нет. Это было бы не лучше. Суд надо творить на людях.
— Ты прав, Гена. Я как-то не подумал…
Так выглядела система «вольного выпаса» на практике…
Геннадий уже было собрался позвонить Павлу, но тот его опередил.
— Привет, — сказал он. — Чем мы заняты? Не желаешь ли двинуть на лоно? Можно в Петровский парк. Там закусочная есть, сосисок поедим.
Геннадий улыбнулся. Ну еще бы! Куда же как не в благословенные тимирязевские кущи.
Павел помолчал, потом сказал язвительно:
— С приобретением тебя.
— Ты откуда знаешь?
— Весь дом знает. Как же, такое событие. Дворник утром Викентию Алексеевичу замечание сделал, что машина на штакетник наехала, а он говорит: обращайтесь к хозяину, машина не моя, знать ничего не знаю… Хлопотная у тебя жизнь будет.
— Не злопыхай, — сказал Геннадий. — Это неприлично. Жди меня внизу…
Сколько Геннадий помнил Павла — а помнил он его всю жизнь: жили они в одном доме и учились в одном классе, — Павел всегда возился с мышами и лягушками, собирал гербарии. Два года назад Павел выпросил себе где-то возле Тимирязевки кусок земли и стал разводить там всякие диковинные растения, о которых писала сперва «Комсомолка», а потом и толстые научные журналы.
Геннадий, у которого в голове был кавардак, иногда откровенно завидовал его одержимой трезвости и умению в двух словах выразить смысл жизни.
— Мы — крестьяне. Наше дело — земля. Работа. Такая, знаешь, чтобы кости трещали. Мичурин — гений. Земля должна быть садом.
Ему проще: он уже знает, что делать в жизни, или, по крайней мере, думает, что знает. Это тоже хорошо. Отец биолог, и он будет биологом. Династия. Жену подыщет по специальности, чтобы веселей лягушек резать, или чем они там занимаются, биологи?..
Прямо возле Тимирязевки начиналось Подмосковье. Автобусы распугивали кур, в заросших лопухами и крапивой палисадниках мирно дремали собаки. Улицы носили тихие и ласковые названия — Соломенная, Лиственная, Тополиная. В огромных окнах общежитий горел настоящий деревенский закат.
— Очаровательно, — сказал Геннадий, который всю жизнь прожил в Москве и был откровенно равнодушен к природе, путал ольху с осиной, любил «Березовую рощу» Куинджи и скучал в лесу. — Удивительные места! Какой воздух! Сколько экспрессии! Пойдем, что ли, в сосисочную. У меня аппетит появился от сельских пейзажей.
— Сидел бы дома, — буркнул Павел.
Они подошли к запруде, где под ветлами сидел старик в соломенной шляпе и таскал из пруда квелых карасей.